Над гнездом кукухи — страница 17 из 55

Когда я выхожу в коридор, Макмёрфи как раз выходит из уборной. На нем кепка и… полотенце на бедрах. В руке он держит зубную щетку. Стоит босиком на холодном кафеле и поглядывает по сторонам, покачиваясь на пятках. Первым из черных ему на глаза попадается самый мелкий; он подходит к нему и хлопает по плечу, словно друга детства.

— Слушай, старичок, где бы мне зубной пасты надыбать, пасть почистить?

Черный гном поворачивает голову на руку у себя на плече и хмурится на нее. Затем зыркает, где другие черные, на всякий пожарный, и говорит Макмёрфи, что они не открывают шкаф до шести сорока пяти.

— Такие правила, — говорит он.

— Серьезно? То есть они там запирают зубную пасту? В шкафу?

— Так-точь, в шкафу.

Черный хочет вернуться к своему занятию, полировке плинтуса, но рука по-прежнему лежит у него на плече, как большая красная клешня.

— Закрывают в шкафу, значит? Ну-ну-ну, и почему же, как считаешь, они закрывают зубную пасту? То есть не похоже, что она несет опасность, а? Ты ж ей никого не отравишь, а? И тюбиком по башке не огреешь, а? По какой причине, как считаешь, они убирают и закрывают под замок что-то настолько безобидное, как маленький тюбик зубной пасты?

— Такие правила в отделении, мистер Макмёрфи, вот по какой причине, — говорит он и, поняв, что Макмёрфи нисколько не впечатлен таким ответом, хмурится на его руку у себя на плече и добавляет: — На что, по-вашему, будет похоже, если все кому не лень будут чистить зубы, када им вздумается?

Макмёрфи убирает руку с его плеча, теребит рыжую поросль у себя на шее и обдумывает услышанное.

— Угу, угу, кажется, понимаю, к чему ты ведешь: правила в отделении для тех, кто не может чистить зубы после каждой еды.

Хоспади, разве не ясно?

— Да, теперь ясно. Говоришь, люди будут чистить зубы, когда им взбредет в голову.

— Так-точь, вот мы и…

— И, божечки, что тогда будет? Зубы будут чистить в шесть тридцать, шесть двадцать… да кто их знает? Может, даже в шесть часов. Да уж, теперь понимаю, о чем ты.

Он замечает меня у стены, позади черного, и подмигивает.

— Мне надо полировать этот плинтус, Макмёрфи.

— Ой. Не хотел отрывать тебя от работы.

Он уже отходит, и черный наклоняется к плинтусу. Но затем снова подходит и заглядывает в его банку.

— Ну-ка, глянь: что тут у нас?

Черный опускает взгляд.

— Куда глянь?

— Да вот в эту старую банку, Сэм. Что там насыпано?

— Это… мыльный порошок.

— Что ж, обычно я пользуюсь пастой, — Макмёрфи сует зубную щетку в банку, шерудит и вынимает, постучав о край, — но сойдет и так. Спасибо тебе. А с этими правилами разберемся потом.

И возвращается в уборную, где снова заводит песню, орудуя зубной щеткой во рту.

Черный стоит где стоял, с половой тряпкой в серой руке, и смотрит в сторону уборной. Минуту спустя он моргает, оглядывается и, заметив, что я смотрю на него, подходит ко мне и тянет за пижамный пояс по коридору к тому месту, которое я драил вчера.

— Вот! Вот, черт тебя дери! Вот где ты должен работать, а не шастать везде, как большая тупая корова! Вот! Вот!

И я принимаюсь водить по полу шваброй, спиной к нему, чтобы усмешки моей не видел. Мне хорошо от того, как Макмёрфи достал этого черного; мало кто так мог бы.

Папа так умел. Как-то люди из правительства пришли к нему, от договора откупаться, а он стоит, широко расставив ноги, бровью не ведет и щурится на небо.

— Канадские казарки[11] полетели, — говорит папа, щурясь на небо.

Люди из правительства поднимают головы, шелестя бумагами.

— О чем вы… В июле? Не бывает… э-э… гусей в это время года. Э-э, никаких гусей.

Они говорили как туристы с Востока, считающие, что индейцам надо все растолковывать. А папа знай себе стоит и в ус не дует. Смотрит на небо.

֊ Вон они, гуси, белый человек. Сам знаешь. Этого года. И прошлого. И позапрошлого. И до того.

Люди переглянулись и давай покашливать.

— Да. Может, и так, вождь Бромден. Только оставь֊ те гусей. Смотрите в договор. Наше предложение может очень помочь вам… вашему народу… изменит жизнь красного человека.

— …И до того, и до того, и до того…

Когда до людей из правительства дошло, что над ними потешаются, весь совет, сидевший на крыльце нашей хи֊ бары — то вынут трубки из карманов своих клетчатых, красно-черных шерстяных рубах, то снова уберут, — уже покатывался со смеху. Дядя Волк Сам-себе-судья катался по земле, задыхаясь со смеху и повторяя:

— Сам знаешь, белый человек.

Такого они не стерпели; развернулись молча и пошли назад, к шоссе, обозленные, а мы им вслед смеялись. Иногда я забываю, какая сила в смехе.

Слышу, Старшая Сестра вставляет ключ в замок, и едва она вошла, к ней подскакивает черный малый, ерзая, словно хочет пи-пи. Слышу, как он называет Макмёрфи, и понимаю, что он рассказывает ей, как Макмёрфи пошел чистить зубы, и совсем забывает сказать, что ночью умер старый овощ. Машет руками и докладывает, как этот рыжий дурень чудит с самого утра: нарушает распорядок, плюет на правила отделения — может, она поставит его на место?

Она смотрит на черного с такой злобой, что он умолкает и застывает, и тогда ее взгляд перемещается на дверь уборной, откуда разносится пение Макмёрфи, громче прежнего.

Твою маму пугает моя нищета; говорит, я бедняк и вам не чета.

Сперва это ее озадачивает; как и все мы, она очень давно не слышала живого пения, поэтому не сразу понимает, что это такое.

А я вольный ковбой и живу как хочу; кому я не по нраву, о тех не грущу.

Она слушает с минуту, убеждаясь, что ей не мерещится, и начинает раздуваться. Ноздри распахнула, и с каждым вдохом раздувается — такой большой и грозной я не видел ее со времен Тэйбера. Работает шарнирами в локтях и пальцах. Я слышу легкий скрип. Приходит в движение, и я прислоняюсь к стене, когда она тарахтит мимо меня, здоровая, как грузовик, а плетеная сумка летит за ней в облаке выхлопа, как прицеп за дизельным тягачом. Губы растянуты в улыбке, и зубы как решетка радиатора. Меня обдает запах машинного масла и сноп искр, и с каждым шагом она растет и растет, пыша жаром и все подминая под себя! Страшно подумать, на что она способна.

И тут, когда она раздулась и разогналась до предела, из уборной выходит Макмёрфи в одном полотенце — и она застывает как вкопанная! И сдувается настолько, что становится вровень с этим полотенцем, а Макмёрфи ухмыляется ей сверху. И ее улыбка вянет, обвисая по краям.

— Доброе утро, мисс Рыщет! Ну, как там, на воле?

— Вы не можете здесь бегать… в полотенце!

— Да? — Он опускает взгляд на полотенце, с которым она вровень, влажное и в обтяжку. — Полотенца тоже против правил? Ну, тогда, наверно, мне придется…

Стойте! Не смейте. Идите назад, в спальню, и оденьтесь немедленно!

Она говорит как училка, распекающая студента, и Макмёрфи свешивает голову, как студент, и говорит, чуть не срываясь на крик:

— Этого я не могу, мэм. Боюсь, какой-то вор свистнул ночью мою одежду, пока я спал. Я сплю без задних ног на ваших матрацах.

— Кто-то свистнул?..

— Стибрил. Стырил. Попер. Украл, — говорит он радостно. — Такие дела, кто-то, кажись, свистнул мои шмотки.

Это так забавляет его, что он даже приплясывает босиком.

— Украл вашу одежду?

— Похоже, с потрохами.

— Но… арестантскую одежду? Зачем?

Макмёрфи перестает приплясывать и снова свешивает голову.

— Я только знаю, что она была на месте, когда я лег, а когда встал, не было. Как корова языком слизнула. Да, я понимаю, это всего лишь арестантская одежда, грубая, корявая и линялая, мэм, я это понимаю… и она покажется незавидной тем, у кого есть другая. Но голому человеку…

— Эту одежду, — говорит Старшая Сестра, догадываясь, что случилось, — должны были забрать. Утром вам выдали зеленую больничную форму.

Макмёрфи качает головой и вздыхает, не поднимая глаз.

— Нет. Нет, боюсь — не выдали. Ни шиша там не было, кроме этой кепки и…

— Уильямс, — вопит Старшая Сестра черному, все еще стоящему у входной двери, словно норовя удрать. — Уильямс, вы можете подойти на секунду? — Он тащится к ней, как нашкодивший пес к хозяйке. — Уильямс, почему у этого пациента нет набора больничной одежды?

Уильямс вздыхает с облегчением, распрямляется и указывает, ухмыляясь, в другой конец коридора, на одного из своих рослых собратьев.

— Этим утром миста Вашингтон заведует прачечной. Не я. Нет.

— Мистер Вашингтон! — Сестра пригвождает его на месте, со шваброй и тряпкой в руках. — Подойдите сюда на секунду!

Тряпка беззвучно сползает в ведро, и Вашингтон аккуратно прислоняет швабру к стене. Затем оборачивается и смотрит на Макмёрфи, на мелкого черного и на сестру. И оглядывается кругом, словно она могла кричать кому-то еще.

— Подойдите сюда!

Он убирает руки в карманы и начинает шаркать к ней по коридору. Он, как обычно, не спешит, и я понимаю, что,

если он не поднажмет, она может заморозить его и разбить вдребезги одним взглядом; вся ненависть, злость и досада, что она была готова обрушить на Макмёрфи, устремилась по коридору, как вьюга, на черного, и чуть не валит его с ног, затрудняя каждый шаг. Он кренится вперед, обхватив себя руками. Волосы и брови покрывает изморозь. Он еще больше кренится, но шаги замедляются; он не справится.

И тут Макмёрфи начинает насвистывать «Милашку Джорджию Браун[12]», отвлекая внимание сестры на себя. Я никогда еще не видел, чтобы она так рассвирепела — просто полыхает злобой. Кукольная улыбка сползла с ее лица, губы вытянулись в линию, как раскаленная проволока. Если бы кто-то из пациентов увидел ее, Макмёрфи мог бы вмиг выиграть пари.

Наконец — не прошло и двух часов — черный приближается к ней. Она делает глубокий вдох.