Над гнездом кукухи — страница 48 из 55

признать, что он был неправ, проявить, продемонстрировать здравый смысл, и тогда он избежит такой меры на этот раз. Круг лиц смотрит и ждет. Сестра говорит, решать ему.

— Да ну? — говорит он. — Мне нужно подписать какую-то бумагу?

— Ну что вы, но, если считаете нео…

— А вы бы добавили кое-чего, чтоб уж разом все решить, — что-нибудь вроде того, что я участвую в заговоре но свержению правительства и считаю, что нет жизни слаще по эту сторону Гавайев, черт возьми, чем у вас в отделении, — ну, знаете, подобную лажу.

— Не думаю, что в этом есть…

И тогда, когда я это подпишу, вы мне принесете плед и сигареты «Красный крест». Ёксель, да красные китайцы могли бы поучиться у вас, леди.

— Рэндл, мы пытаемся вам помочь.

Но он встает, чешет живот и идет мимо нее и черных, отступающих на шаг, к карточным столам.

— Окей, так-так-так, где же у вас стол для покера, ребята?..

Сестра смотрит ему вслед, затем идет в сестринскую будку и звонит по телефону.

Трое санитаров — двое цветных и один белый кудрявый блондин — ведут нас в первый корпус. Макмёрфи по дороге говорит с белым санитаром, словно ему все по барабану.

Трава плотно покрыта инеем, и два цветных санитара, идущие впереди, выдыхают пар, как паровозы. Солнце раздвигает облака и подсвечивает иней, отчего по земле рассыпаются искры. Воробьи нахохлились на морозе, ищут в искрах семена. Мы срезаем путь через хрусткую траву, через норы сусликов, где я видел того пса. Холодные искры. Норы замерзли, не разглядеть.

Я чувствую этот мороз у себя в животе.

Мы подходим к той двери, гудящей, как потревоженный улей. Перед нами еще двое, умотанные под красными таблетками; один ревет, как маленький:

— Это мой крест, спасибо, боже, это все, что у меня есть, спасибо, боже…

Другой говорит:

— Кишка не тонка, кишка не тонка.

Это спасатель из бассейна. Он тоже чуть не плачет.

Я не заплачу и не закричу. Только не перед Макмёрфи.

Техник просит нас снять обувь, и Макмёрфи спрашивает, может, заодно сделать разрез на штанах и побриться налысо. Техник говорит, размечтался.

Металлическая дверь смотрит на нас глазами-заклепками.

Дверь открывается, всасывая первого. Спасатель упирается. Тогда из черной панели в комнате выходит дымный неоновый луч, падает ему на лоб со следами шипов и втягивает, как пса на поводке. Пока дверь не закрылась, луч успевает крутануть его три раза, и лицо его комкает страх.

— И раз, — гундит он. — И два! И три!

Я слышу, как ему пристегивают голову, словно люк задраивают, и шестеренки щелкают и застревают.

Открывается дверь, и в облаке дыма выезжает каталка с первым пациентом, колющим меня глазами. Ну и лицо. Каталка заезжает обратно и выезжает со спасателем. Я слышу, как болельщики выкрикивают его имя.

— Следующая группа, — говорит техник.

Пол холодный, замерзший, мерцающий. Сверху гудит свет в длинных белых льдистых лампах. Пахнет графитной мазью, как в гараже. И кислым страхом. В комнате одно окошко, высоко, и я вижу за ним тех самых нахохлившихся воробьев, сидящих на проводе, точно коричневые бусины. Головы втянуты в перья от холода. Откуда-то ветер обдувает мои полые кости, выше и выше, воздушная тревога! воздушная тревога!

— Не вопи, Вождь…

Воздушная тревога!

— Спокойно. Я пойду первым. У меня слишком толстый череп, чтобы они меня одолели. А раз меня не одолеют, не одолеют и тебя.

Забирается на стол без посторонней помощи и раскидывает руки по тени. Нажатием кнопки ему фиксируют запястья и щиколотки, приковывая к тени. Снимают с руки часы, выигранные у Скэнлона, бросают возле панели, и они раскрываются, разлетаясь колесиками с шестеренками и длинной дрожащей спиралью, — и все это примерзает к боку панели.

Ему, похоже, ничуть не страшно. Усмехается мне.

Ему мажут виски графитной мазью.

— Это что? — спрашивает он.

— Проводящая мазь, — говорит техник.

— Умастили мне главу проводящей мазью. А терновый венец будет?

Размазывают. Он им напевает, и у них дрожат руки.

— Возьмите масло «Коренья хмеля»…

Надевают на голову обруч вроде наушников — серебряный венец, — зажимая смазанные виски. Суют в зубы кусок шланга, мешая пению.

— На байхатистом лан-о-лине.

Крутят какие-то ручки, и машина вибрирует, две механических руки с паяльниками склоняются над Макмёрфи. Он подмигивает мне и что-то говорит, бубнит, не разобрать, говорит мне что-то со шлангом во рту, пока паяльники приближаются к серебряным крышкам у него на висках — световая дуга таращит его, выгибает мостом, только запястья и щиколотки на столе, а через стиснутый шланг вопль: У-у-и-и-и! И его покрывает изморозь.

А за окном воробьи валятся, дымясь, с провода.

Его выкатывают на каталке, он еще подергивается, а лицо словно заиндевело. Коррозия. Аккумуляторная кислота. Техник поворачивается ко мне.

Смотри за этим дылдой. Я его знаю. Держи его!

Теперь уже никакой воли не хватит.

Держи его! Черт. Нечего их приводить без секонала.

Фиксаторы прикусывают мне запястья и щиколотки.

В графитной мази железные опилки, царапают виски. Он что-то сказал, когда подмигнул. Что-то сказал мне. Надо мной кто-то склоняется, поднося к обручу на голове две железки.

Машина нависает надо мной.

ВОЗДУШНАЯ ТРЕВОГА.

Скачи во весь опор, когда сбегаешь с гор. Что назад, что вперед, путь закрыт; глянешь в дуло — и ты убит убит убит.

Мы выходим из зарослей с краю бычьего выгона, у железной дороги. Я прикладываю ухо к рельсам, и щеке горячо.

— Ничего — ни туда, ни оттуда, — говорю я, — на сотню миль…

— Гонишь, — говорит папа.

— Разве мы бизонов так не слушали: воткнем нож в землю, возьмем рукоятку зубами и слышим стадо издали?

— Гонишь, — повторяет он, навеселе.

По другую сторону рельсов тянется прошлогодняя пшеничная мякина. Пес говорит, под ней мыши.

— Вверх по рельсам или вниз пойдем, сынок?

— Через рельсы, так старый пес говорит.

— Этот пес не слушается.

— Послушается. Там птицы, так старый пес говорит.

— А старик твой говорит, лучше охотиться вверх по насыпи.

— Лучше на той стороне, в мякине, так мне пес говорит.

А на той стороне, не успел я опомниться, как отовсюду стали палить в фазанов, как не знаю кто. Похоже, наш пес забежал слишком далеко и выгнал всех птиц из мякины к рельсам.

И сцапал трех мышей.

…Старик, Старик, СТАРИК, СТАРИК… плечистый и большой, подмигнет, как молния блеснет.

Опять муравьи, о господи, и я набрал их будь здоров, кусачих гадов. Помнишь, когда мы нашли тех муравьев, что на вкус как соленые огурчики? Хи-и? Ты сказал, совсем не похожи, а я сказал, очень даже, а твоя мама услышала и показала мне, где раки зимуют: учит ребенка есть жуков!

Ой. Хороший индейский мальчик должен уметь выживать на любых съедобных тварях, которые не съедят его первым.

Мы не индейцы. Мы цивилизованные, не забывай.

Ты говорил мне, папа. Когда я умру, приколи меня к небу.

Маму звали Бромден. Бромден, и все тут. Папа сказал, что когда он родился, имя приняло его раз и навсегда, хоп, и готово, как теленка принимают в одеяло, когда корова телится стоя. Ти А Миллатуна, Самая֊высокая֊сосна-на-горе, и я, ей-богу, самый большой индей во всем штате Орегон, а может, и в Калифорнии с Айдахо. Имя в самый раз по мне.

Ты самый большой дурень, ей-богу, если думаешь, что добрая христианка возьмет себе такое имя, как Ти А Миллатуна. Ты родился с этим именем, ну окей, а я — со своим. Бромден. Мэри Луиза Бромден.

А когда мы в город переедем, папа говорит, с таким именем гораздо легче получить карту социального обеспечения.

Кто-то гонится за кем-то с клепальным молотком, того гляди догонит, если не отстанет. Снова вижу эти молнии, цвета сверкают.

Цап-царап. Лапка-царапка, хорошая рыбачка, молодняк в садки сажает, прочной сеткой закрывает… гуси сетку разобрали, из садка удрали… кто на запад — ни пера, на восток — ни пуха, ну а кто-то пролетел над гнездом кукухи… ВЫ-ЛЕ-ТАЙ… а то гусь наскочит, тебя защекочет.

Это мне моя старая бабушка говорила, мы часами играли в эту игру, сидя у рыбных сушилок и отгоняя мух. Игра называлась «Лапка-царапка». Я вытягивал обе руки, и бабушка пересчитывала мне все пальцы — по слогу на палец.

Лап-ка ца-рап-ка (пять пальцев), хорошая рыбачка, молодняк в садки сажает (пятнадцать пальцев: на каждый слог стучит мне по пальцам своим черным ногтем, и каждый мой палец смотрит на нее, словно в надежде, когда же гусь наскочит на него и защекочет).

Игра мне нравится, и бабушка тоже. Но не миссис Лапка-царапка, ловящая молодняк. Она мне не нравится. Кто мне еще нравится, так это гусь-пахан, летящий над гнездом кукухи. Он мне нравится, и бабушка тоже, с пыльными морщинами.

В следующий раз я увидел ее мертвой и холодной, точно камень, в самом центре Даллеса, на тротуаре, а вокруг стояли цветные рубашки, какие-то индейцы, скотники, пахари. Они отвезли ее через город на кладбище, положили красной глины на глаза.

Помню тихие жаркие дни, когда ударит гроза и кролики бросаются под колеса грузовиков.

Джоуи Рыба-в-бочке получил двадцать тысяч долларов и три «Кадиллака» за договор. Только водить не умел.

Вижу игральную кость.

Изнутри вижу, а сам на дне. Я грузило, нагружаю кость, чтобы выпадало одно очко. Нагрузили кость, чтобы выпадали два очка — змеиные глаза, — и я грузило, шесть бугров подо мной, словно белые подушки, на другой стороне кости, шесть очков всегда будут снизу, сколько ни бросай. А другая кость как нагружена? Готов спорить, тоже на одно очко. Змеиные глаза. Играют с жуликами против него, а я грузило.

Вот трясут кости. Эй, леди, коптилка пуста, а детке нужна пара новых лаковых туфель. Смотри в оба. Хоп!

Облажался.

Вода. Я лежу в луже.

Змеиные глаза. Снова поймали его. Вижу над собой одно очко: он не может побить замороженную кость в переулке за едальней — в Портленде.