Верчусь на продавленной скрипучей койке, выхожу в туалет, сую лицо под струю воды из крана, пью, опять ложусь, закрываю глаза – всплывают её – мерцающие. Чепуха: как это, мерцающие? А шея длинная и как будто всё к тебе тянется. И голос грудной, но за ним еще и другой, чуть нежнее и выше. И когда она удивляется, смеется, убеждает – тот, как искорка, раз – сверкнул и спрятался. Спятил, ну, правда, спятил: двойной голос…
Не могу уснуть, одеваюсь, говорю дежурной, что голова болит, хочу проветриться. Выхожу в ночь, просторную, чистую, с далеко протянутыми густеющими тенями, в ночь, которая только одна и может вместить изматывающий, счастливый, бестолковый, ледяной наплыв обуревающих меня чувств.
Поглядеть со стороны, я и впрямь стал напропалую проматывать время. Кончаются занятия, в общежитие не иду. Шатаюсь по университетским корпусам, коридорам, двору, обнаруживаю незнакомые уголки и закоулки. Подозрительно усердно прочитываю всё, висящее на стенах и стендах в виде объявлений, плакатов, расписаний – в казенных пустых коридорах, где в минуту можно скиснуть. Но зеркала по обе стороны парадной лестницы отражают на моем лице слабый румянец – и в нём как бы застывший, прислушивающийся к себе испуг непрерывного ожидания наплывающей изнутри жизни, плохо скрываемой за ленивым позевыванием.
Без пяти минут дипломант, с последней сессией на носу, с горами конспектов и книг, которые требуется осилить, с хвостами последних лабораторных, я – почти в гибельном восторге – прожигаю время, как азартный игрок.
Стал кто-нибудь за мной подглядывать, явно удивился бы моему поведению: стоит человек у стены, блуждает взглядом поверх повисших на стене бумажек, как будто дремлет на ходу. Вдруг срывается с места, бежит через двор. На полпути замирает, садится на скамейку и подолгу следит за тем, как занимаются физкультурой студенты младших курсов, смотрит на часы. Почти теряя книги и конспекты, бежит обратно и снова замирает перед бумажками на стене. Звонок. Из трех аудиторий вываливается толпа, шум, толкотня, шарканье. А он куда-то вдаль глядит и, главное, что-то видит. Снова бежит через двор, почти падая, торопится к деревьям, растущим вдоль забора, прячется за ними. Толпа растягивается, бредет через двор наискосок, в другой корпус. Перемена кончилась. Пусто и тихо. Человек снова возвращается в коридор – вычитывать плакаты объявления. Улыбается, садится на подоконник, листает конспект, но глаза блуждают далеко от текста, и так до следующего звонка.
И только один я знаю, какую полноту никем не подозреваемой жизни таит, ну, хотя бы, уже пожелтевший список должников, потому что стоит от него отвернуться влево, как тут же в памяти озаряется распахнувшаяся из аудитории дверь. И она, смеясь, с портфельчиком, в серой юбке и бежевом свитере тяжеловато и плавно бежит вверх по лестнице. Следом – все остальные, её уже не видно, скрывается за выступом, но до сих пор ослепителен для меня этот проход, пробег, явление в спектакле, где я до смерти заинтересованный зритель, потому что спектакль этот – моя жизнь.
А около скучного плаката с правилами поведения в университете она всю перемену проболтала с подружкой. Улыбается, хмурится, осуждает, хохочет, и при этом что-то такое выделывает руками – обтягивает свитер, поправляет волосы, отбрасывает ладони, как будто вот-вот прокрутится на одной ноге, но замирает в начале движения, снова трогает волосы, вдруг срывается и убегает.
И странно мне, что существо, каждое движение которого укалывает болью и тревогой, к концу занятий, – а я нередко досиживаю на скамье под деревьями до конца ее смены, – бежит к телефонной будке и звонит, и я знаю – мне.
Возвращаюсь в общежитие один, и вокруг темно и холодно, а я медленно процеживаю сквозь себя печаль, как будто с минуты на минуту вернулся с дальней диковинной планеты, где в светящихся подобно марсианским каналам, коридорах, у мерцающих списков и объявлений высвечивались по новому минуты моего существования. И вот я снова – в тусклом вестибюле общежития, у пыльного фикуса. И голос усталой дежурной, матери трех детей, как отзвук, передающий мне вдогонку весточку с той же планеты, при мне же посланную:
– Вам звонила Лена.
После звонка огромный вестибюль центрального здания Университета заполняется толпой, так, что и продохнуть нельзя. Чувствую – она тут, еще не видя, вижу ее походку, лениво тяжелое скольжение быстрого тела, пальто внакидку. Пробивается ко мне, улыбается:
– Я знала, что ты здесь.
Глядит прямо на меня, и я смотрю ей в глаза, но не могу схватить их взгляда, словно неожиданный в этот миг возникающий боковой свет, как внезапно открыли сбоку окно или зажгли лампу, уводит ее взгляд, а он в каждый миг возвращается, уносится и возвращается.
Висящее на доске расписание занятий первого курса филологического, потертое от указательных пальцев, которые вечно ползают по нему, с чернильными исправлениями, – мой путеводитель. Заранее с царственной щедростью он расписал тропы, на которых стоит, не колыхаясь, в воздухе ореол этих дней – среди скуки ранних декабрьских сумерек, по-зимнему дремлющих зданий, чью печальную дремоту подчеркивает яркий свет в окнах, осклизлых заборов, оголенных деревьев.
Иногда, одурев от сидения над конспектами (приходится наверстывать счастливо промотанное время), бегу к окончанию занятий, чтобы проводить ее домой. Идем, держимся за руки. Несу ее портфельчик, почти не говорю, едва касаясь земли. Все силы на одно: растянуть эту горстку минут, ничего не растерять. И видится мне со стороны мое лицо, фигура человека, на которого сверху рушится поток долгожданной воды, кристальной, ледяной, живой. И он стоит, растопырив пальцы, руками в обхват, грудью и открытым ртом ловит летящие воды, в жажде ни одной капли не упустить, но всё – мимо, только ледяные капли на лице, губах, ладонях.
Я даже не знаю, как сказать, как это существует, на чем держится – невидимое, утомительное и жаждущее продолжаться, прозрачно перекрывающее нас двоих. Не надо мне её трогать – только пусть длится это молчаливое скольжение в сумерках, где кружатся первые еще редкие снежинки, и она хватает мою руку, боясь поскользнуться.
Так нельзя. Боюсь за себя, но это – поодаль, это даже не трогает, инстинкт самосохранения отброшен, как ненужная и мешающая деталь. Нелепая улыбка растягивает рот до ушей. Как никогда понимаю Иванушку-дурачка, счастливого баловня сказок, но достанется ли мне в финале царство?
Становится страшно и за себя и за нее, и не в первый раз, когда прощаемся. Одно и тоже отпечатывается в памяти – движение ее головы вверх – попытка высвободиться из плена волос – движение птицы, оценивающей высоту, на которую надо бы взлететь. Зябко поводит плечами, как будто чувствует слабость крыльев. И в этот миг мне ее внезапно и остро становится жаль. Вспоминаю Манжелей, которая вела у нас химию: старая дева, носит птичьи шляпки, полна достоинства, несмотря на хромоту, быстро движется, но как птица по земле. Ее придумали для полета, а она ковыляет всю жизнь по кочкам. Мы уважали и любили ее, и даже сейчас, видя ее, мучительно думаю, как проста, скудна и печальна ее одинокая жизнь.
Закрывается за Леной дверь её дома, а я иду и думаю, и не могу взять в толк, почему при этом, казалось бы, высвобождающем движении, тотчас мне на память приходит Манжелей.
Январский воскресный денек. Лена заранее купила два билета в цирк на дневное представление, а вечером идем на именины к ее подружке. День только начат, слабый морозец, валит снег, смех и голоса катятся, как туго сбитые снежки.
Вот и она, стоит на углу, в серой шубке, в сапожках, на сгибе локтя сумка. В такой ранний час я ее еще не видел. Достает билеты и осторожно кладет мне в ладонь, как будто не колеблясь и все же понимая неотвратимость поступка, целиком доверяется мне. Снег остужает мне лицо, тает на губах.
В раздевалке цирка тепло, ярко, запах косметики, шелест конфетных обёрток.
Только хватаю ее за воротник, выскальзывает из шубки. Грустная примета. Берет меня за руку. Уже легче. Спускаемся по лесенке, поднимаемся по лесенке. Садимся.
Неожиданно над головой выстреливает музыка, вспыхивает свет, и откуда-то из-под нас выкатываются, выбегают, выпрыгивают циркачи. В световом куполе, срезанном снизу ареной, раскручивается шумное, яркое, пестрое, ловкое, – собачки считают, медведи водят мотоциклы, лошади пляшут, клоуны регочут, без конца пьют молоко из бутылок величиной с канистру, обливаются из детских клизмочек, бьют по голове друг друга огромными дубинами, полыми внутри. Внизу – акробаты, в воздухе – акробаты, оркестр насаживает над моей головой, а я не свожу с нее глаз, и что-то тайное тревожное точит меня. Она забыла, что я рядом. Есть лишь зверино зачаровывающий купол. Я впервые отдаю себе отчет: даже самой тонкой нити в эти минуты между нами нет. Пока еще смутная ревность тянет ко мне свои присоски.
– Вот смельчак, а? – она хватает меня за плечо, глаза её по-кошачьи блестят. Конечно же, молодой укротитель – расхаживает между львами, фат, усы нафабрены, вращает глазами. Такое отсутствие меры: мало ему, что укротил львов. Жадно хватаю воздух, в котором запах влажных опилок, звериного пота, тяжкое и сильное дыхание львов, их ленивая мощь и рык.
Лена вскакивает, машет ручкой, даже кричит – хочет, чтобы заметил её этот фат, пропахший звериным потом. Я подавлен. Одним глазом бы взглянуть на остервенело работающих над моей головой музыкантов. По-моему, сплошь зверские физиономии. Как объяснить ей, что, конечно же, львов укротить очень трудно, но и не легче иметь чувство меры, – не вращать так бездарно глазами и щелкать хлыстом себя по икрам. Но я молчу. Спускаемся по лесенке. Подаю ей шубу.
На улице темно, бело. Метель. На миг прижимается ко мне, и световой купол исчезает. Всё, как издревле: я, она, снег, ветер, деревья, редкие огни. Я держу сумку, она закутывает голову платком. Куда-то пробиваемся, теперь она ведет меня. Звонит. Вваливаемся в узкий проход, темный, пахнущий мокрой холодной одеждой, ванилью, соленьями.