Знал бы Валковский, что творится в моей голове, он, человек жестких принципов дела, твердо бы решил: таким не место в геологической науке.
Работа же нам с Георгием предстоит следующая: проследить сброс по южному склону Демерджи-яйлы, собрать ископаемую фауну с коренной и сбросовой части, отмечая места взятия образцов на карте аэрофотосъемки. Потом сопоставить образцы, чтобы определить к какой части они относятся. Во время сброса более молодая часть массива соскальзывает по более древней, а линия сброса тысячелетиями стирается. Только по фауне можно определить, какие породы древнее, а какие моложе, и доказать таким образом, были ли вообще сброс.
Сборы идут полным ходом. Укладываем провиант, палатки, спальные мешки, бумаги.
Шатаюсь по симферопольским улицам, – вечерним паркам. Обжигают звезды, голоса. Не гуляю, а почти бегу: до задыхания быстрый бег моей жизни: куда, зачем? А может, и надо так: скорее, скорее, ветром обдерет, душу корой покроет?
Едем в горы. Толкаем газик. Выбираемся на известняки. Тут уже легче. Когда поднимались вверх, у подножия казалось – горы сжевали небо. Теперь, наверху, кажется, снова выплюнули.
Аадим палатку. Это единственное человеческое пристанище на плато над Алуштой и Караби-яйлой с востока, и Чатыр-Дагом с запада.
Вечер. Пыль. Чабаны гонят стадо овец. Звенят колокольчики. Георгий говорит:
– Сходи за водой. Вниз по ущелью. Потом к чабанам пойдем.
Источник. Волосяные брызги воды. Водяная власяница. Соорудить бы скит, да на весь остаток жизни.
У чабанов – землянка, кош. Все в ней прочно – стол, нары, запах сухих трав. Кладем на стол свой пай.
Чабан Василий, заросший, кепка на макушке, готовит на костре. Старший чабан Кузьма, спокойный, медлительный, отирает ладонью крепкую лысину, медленно роняет слова. Опирается на посох, называемый тут керлыгой. У ног его собаки с чудными татарскими кличками. Рыжая, поменьше – Сараман, белая, побольше – Чубарь-Кулах.
Присаживаюсь на корточки рядом с Василием, изредка подбрасываю в огонь хворост. Василий смотрит на меня, изредка посверкивает в сумерках белками глаз:
– Да ты не жалей хвороста. Боишься задымить хату? Наша хата не задымится: сверху небо, снизу земля, а сбоку – собственная спина.
В чабаны податься, что ли?
Ночью долго не могу уснуть. Георгий храпит в палатке, а я сижу на камне у входа.
Овечье небо Крыма.
Овечий сыр Млечного пути.
Простая древняя и такая прекрасная жизнь.
Может быть, еще есть надежда?
На раннем рассвете – гигантский охват взглядом до краев земли и неба. Разбросал в расправляющем движении руки в стороны, и, кажется, летишь над горами и морем. От Алушты скользишь взглядом вправо: маленькие домики, до того четкие, что, кажется, пальцем можно пощупать. Далее – тонкое сухожилье дороги, две горы – одна повыше, с оголенной вершиной – «Лысый Иван», друга пониже, густо заросшая лесом – «Кудрявая Марья». А дальше лес, до края неба, берет в охват Аянское водохранилище. На самом горизонте, в синем мареве – Симферопольское море. В почти ирреальных эмпиреях – картинно синие горы.
На раннем рассвете – такая тишина, что звенит в ушах. Пьем крепкий чай, пахнущий дымком, сидим на высоте более тысячи двухсот метров: легче расправлять плечи. Холодно. Ночью – даже слишком.
Рюкзаки на плечи и – пошли. Спуск – в сторону речушки Улу-Узень, уклон почти восемьдесят градусов. Сухие известняки. Ниже – речушка становится все более бурливой, хрипливой, горластой.
Спуск достаточно легок, и вот мы уже смотрим на неё снизу, как из сырой, прошитой водяными нитями ямы, и она рушится на нас с пятнадцатиметровой высоты огромной водяной власяницей. Теперь это уж водопад Джурджур, ложе из гнилостно зеленого бархатного мха, запах свежести гниющих трав.
Ночью, когда мы вернемся, и я от возбуждения не смогу уснуть, сложатся об этом водопаде стихи:
Он рушится с неба, скользит с высоты,
В скуластые скалы втиснут.
Стремительных струй голубые пласты
В пространстве недвижно виснут.
Стоит тишина над расколами скал.
В тени, под изломом кручи,
Прозрачную влагу в песке расплескав,
Пульсирует ключ беззвучно.
Валун обтекая, шуршит родничок,
Чтоб ниже, расширившись втрое,
Внезапно горластым и хриплым ручьём
Подмять валуны под собою.
И вот уже гнутся бессильно кусты,
Впиваясь корнями глубоко.
И пенятся струи, свивая в жгуты
Прозрачное тело потока.
И вдруг, в оперенье пронзительных брызг,
В пути не встречая преграды,
Дымящим каскадом он рушится вниз,
Взрываясь осколками радуг.
Простор многозвучным и сумрачным стал,
И небо в полоску сжалось.
И нет уже солнца, и нет уже скал,
И только одно осталось —
Скрещение струй. Водопад громовой,
Оправленный в брызги и пену.
В пространстве повисшее над головой,
Звенящее горло Вселенной.
А пока продираемся сквозь кустарники и лианы. Шум водопада слабеет. Бежит вода по полусгнившим деревянным желобам. И мы за ней входим в сад, типично татарский, заброшенный. Полуразрушенный заборчик из плитняка. Сбоку тополя и кипарисы. А в саду уже перезревающие – алыча, яблони, груши. Облака зелени в ослепительном солнце, и сквозь них, высоко над головой, недавно покинутые нами, синие горы, напоминающие о ночном холоде яйлы.
Вечереет. Начинаем подъем, назад, на яйлу. Рюкзаки с образцами оттягивают плечи, глаза на лоб, сердце вот-вот выскочит. На душе зло, весело. В работе – спасение. Вверх, вверх. Ничком валимся на поляну, недалеко от палатки. Лежим, задрав ноги. Мир снова обретает прежние очертания.
Каждый геолог на подъеме проклинает час, когда выбрал свою профессию, на спуске начинает сомневаться в справедливости проклятия, а на ровном месте уже твердо убежден, что лучше его профессии не существует.
Мы распределяем работу. У каждого свои маршруты. В самый дальний путь, на верхний край сброса, следует брать спальные мешки, чтобы заночевать в лесу. Недели через две придет машина и перевезет нас к нижнему краю сброса, в село Генеральское, которое пересекает все та же речка Улу-Узень, перед тем, как впасть в Черное море.
Надо мной поет невидимая пичуга. Сижу в зарослях, в долине Курлюк-Баши, отмечаю обнажение точкой на карте аэрофотосъемки. Слева – мячик солнца: запутался в кустах. Кажется, протяни руку и вытащишь его из колючек. Рядом – ручей, извивается, передразнивает пичугу, болтает, бормочет на камнях. Ручей, зеркально отражает покой в три цвета – голубой, зеленый, черный. Небо, зелень, земля. И такое блаженное беспамятство.
Возвращаюсь к семи вечера. Георгия нет. Видно, заночует в лесу. Лежу у палатки. Тучи клубятся, взбухают где-то в середине неба, как будто там отдушина, и оттуда накачивают эти сизовато белые клубы. А понизу оранжевый закат, последние его пылающие угли. Солнца не видно из-за скалы, и плато как бы само от себя окрашивается в бледно желтый грустный цвет.
Горы вычерчены в сером, впадающем в сумерки, небе. Безветрие. Тишина. Сам, как могу, варю макароны с мясом из консервной банки. Ем прямо из кастрюли, сидя на перевернутой миске. Очень вкусно на голодный желудок, но на всякий случай заедаю чесноком: здесь он всему приправа. Пью горячий крепкий чай из алюминиевой кружки. Блаженство. Так спокойно и добродушно вспоминаются ребята, – Кухарский, Гринько, Данька, даже Царёв и полузабытые лица на воротниках и остриях галстуков. Поразбросало нас кого куда.
Похолодало. Суша остывает быстрее, чем море, пошел с моря ветер, рвет палатку. А за пологом звенят овечьи колокольчики. Обнаружил, что в бидоне вода кончилась, собаки утащили масло, побаливает спина, а настроение прекрасное.
На небе – неправдоподобно яркая и огромная луна: ее ведь тут не с чем сравнивать. В палатке темно. Только освещен треугольник выхода, угол раскладушки, пальцы рук. Выглядываю: очертания яйлы четки, как и звезды в небе. Зажигаю свечу. Забираюсь под одеяло. Холодновато. Пахнет травой. Отдаленно лают собаки, блеют овцы, чуть шелестят под ветром стены палатки. Лежу, бездумно, заложив руки за голову, гляжу на колеблющееся пламя свечи.
Странная, пугающая мысль внезапно пронзает меня до дрожи. Не в силах ей сопротивляться, крадучись, выхожу из палатки, осторожными шагами передвигаюсь, словно бы обдумываю каждое следующее движение. Тянет меня к этому месту не первый раз, особенно, когда я один. Совсем недалеко от палатки – снежный колодец, подобный скрытому кратеру, чей зев невидим в кустарнике. Глубина его, по словам Георгия, более трехсот метров. Луч солнца никогда не касался его дна. Снег, который частично достигает этого дна, где постоянный холод, естественно, не тает. Провалиться туда равносильно надежной гибели. Эта скрытая, словно поджидающая прямо под боком, ловушка часто вторгается в мой сон, вызывая пробуждение внезапным прекращением дыхания на несколько мгновений. Но тянет эта дыра к себе, подобно мышеловке, обещающей нечто, чего жадно ищет душа – то ли некую духовную пищу, то ли последнее забвение.
И это, несмотря на то, что никогда раньше во мне не ощущалась такая сила жизни, как здесь, в горах.
Преодолеть эту тягу можно лишь одним: приблизиться к зеву этого беззвучного, вкрадчивого, никогда ничего не извергающего кратера, и преодолеть эту тягу, подобно тому, как молодой Гёте поднимался на колокольню собора, чтобы укрепить свой ослабевший дух.
Ложусь на камни, ползком приближаюсь к отверстию. Ползу довольно долго. Видно, ошибся расстоянием. Прижимаю ухо к земле. Слышно постанывание, как бывает в пустой цистерне. Значит, отверстие кратера близко. Такая глубина гудит, как труба, устремленная в глубь известковых, легко вымываемых пород.