Над краем кратера — страница 23 из 38

И тут из толпы вынырнула, как всегда, почти на одной ноге, Света, бросилась мне на шею, и мы расцеловались, и за этим ощущалось нечто более глубокое и нерасторжимое. Когда я оторвался от нее, Лена всё еще стояла, как в шоке.

– Ну, что ж, прощай. И можешь радоваться, – голос ее дрожал, она улыбалась, глаза повлажнели. Или мне показалось. Чего только не выкажет затаенное мстительное чувство. Она смешалась с толпой, которая и не такое проглатывала.

Света, несомненно, знала ее, ну, быть может, издалека, но сделала вид, что вообще незнакома, тем более, что была старше их на курс, и они были для нее, как у нас говорилось, малявками.

Я все же позвонил Нине, и мы встретились на следующий день на озере, где всё так же скользили каноэ и яхты, и с моторки зычно раздавался голос тренера.

– Как у тебя дела? – слишком как-то бодро спросила. – Плохи?

– Ну, почему же плохи? С чего бы это?

– Откуда я знаю? Вот, меня захотел увидеть. Тогда, в парке, я ведь тебя, как ты говорил, спасла.

Надо же, как повернула.

– Знаешь, я уезжаю в Азию.

– Чудик ты. Неужели вся беда, что ты рано без отца остался, помнишь, говорил? Хоть пиши иногда. Нам. Простым смертным. По старым адресам.

Гляди, как заговорила, и слово такое ироническое – «чудик» впервые слышу из ее уст. Что-то у нее неладно с Маратом. И тут неожиданно приходит: она всё обо мне знает. Неужели еще надеется? Целую ее в щечку.

– Прощай. До будущей встречи.

Вот тебе и «чудик». Даже представить себе не мог, что язычок ее провернет слово такое. Да и вообще, что я знаю об ее жизни. Не подводит ли и здесь меня неизжитая самоуверенность?

В последующие дни мы не расстаемся со Светой, и без конца обсуждаем, что будет с нами, и как быть с моим отъездом в Азию.

В небольшом гостиничном номере отсутствующее присутствие ранее обитавших в нем людей пытались забить всяческими растворами с запахом то ли лаванды, то ли лимона. За стенами всю ночь топали по коридору. На улице, за окнами, бубнили, хохотали и даже плакали.

И в этом бедламе, где все было захватано, мы составляли с ней чистейший островок жизни, причастившейся к молитве гор, моря и неба. Тело ее пахло родниковой не заёмной свежестью тех горных купелей. Вкус ее губ сродни был свежести и горечи горных трав на краю неба. Её открытость, доверчивость, беззаветная отдача чувству – подкатывали комом к моему горлу и готовы были в любой миг выступить слезами на глазах.

Я почти не спал, я мучился, понимая, что, собираясь в Азию, я предаю то, что было для меня чем-то более глубоким, чем нечто, обозначаемое словом «любовь». Это открылось некой пуповиной, так ненароком или воистину роком раскрывшейся на безмолвных высотах, не оскорбляемых голосами и носорожьим дыханием множества людей.

Минутами я готов был отказаться от поездки в Азию, я цеплялся за какие-то явно глупые решения. Ей оставался еще год до окончания университета, и я буду ей слать телеграммы каждую неделю. Во время отпуска я заберу ее опять в Крым, и мы снова посетим те ставшие для нас, можно сказать, сакральными, как рощи – храмы для эллинов, места.

Всё это уходило в короткий сон и пробуждало слабой, но неотступной болью.

Я глядел на нее, откинувшую одеяло, обнаженную и безмятежно спящую, и вспоминались удивительные строки Ивана Бунина:

… Она лежала на спине,

Нагие раздвоивши груди,

И тихо, как вода в сосуде,

Стояла жизнь ее во сне.

VГолоса Эола

С холма нахлынет ветер влажный —

В остывших соснах льдистый звон,

Напором долгим и протяжным

Стволы раскачивает он.

Не всеохватный, не бездонный —

В разлет небес, лесов, жнивья,

А робко прячась, как бездомный,

Шатается вокруг жилья.

Не сквозняком свистит острожно

И холодом лицо мне жжёт,

А лишь приникнув осторожно,

Легонько дверь и окна жмёт.

Приподымаю край фрамуги —

Впустить хочу в тепло и в дом,

А он замечется в испуге,

Рванется, дверь толкнет рывком,

И, задыхаясь, оробелый,

Уткнется в шерсть, взъерошит ворс.

В окне, что блекнет свечкой белой,

Снег, оплывающий, как воск.

Опять скребется виновато

И раму пробует слегка.

Или зовет меня куда-то,

В края кочевий и песка?

Но тщетен зов, и он сникает.

Без шапки вслед бегу за ним,

И белый день вверху смыкает

Тяжелой хвои темный дым.

И не отпущено мне слово,

И в храме я один увяз.

Высок и пуст стены сосновой

Серебряный иконостас,

Лишь вдалеке, по верху бора

Он от меня бежит в тоске,

Как отзвук ангельского хора,

Что исчезает вдалеке.

Впервые в жизни летел на самолете, оторвался от земли, завис в сером облачном дне, в «АН-10». Два тяжких мотора, как две юлы, косо висели в иллюминаторе, подрагивали и вгрызались в пространство. Пробили облака – и стало солнце. С утра было облачно, и вот оно – солнце, и всё же не то, что всегда, в слиянии с землей, деревьями, домами, травой, водой, людьми, а какое-то слишком чистое в белом немом пространстве. Запахло Арктикой, безмолвием, космическим одиночеством. Я кое-что записывал, и местами, когда было марево, тень от ручки и пальцев возникала на бумаге. Но одиночество не угнетало, и чувство необычности минуты было внутри. Пассажиры читали, жевали, переговаривались. Бывалые с явно выпячиваемым достоинством поглядывали на новичков, но и те и другие смахивали на детей. Рядом со мной спала девушка, и лицо у нее было, как у ребенка: наверно, во сне мы и есть, кто мы есть. Космический зайчик прыгал на ее бровях, но снились-то ей земные сны.

Полет установился на восьмитысячной высоте. Ревущий самолет висел в бездне, и где-то внизу стыли плотно и недвижно белые поля облаков. На более низкой высоте они двигались и были подробно оживлены. Изредка на высоте проходили облака, вытянутые, тонкие, острые, загадочно висящие в пространстве без подпорок.

Существование без корней. Только и начинаешь ценить на отчаянной и ненужной тебе высоте даже самый ничтожный клочок земли, где пребывал когда-то: горы листьев, завалы покоя, воды, сочащиеся из земли, солнечный запах женщины по имени Светлана. Вот, верно, и на все оставшиеся мне годы жизни, главная и прочная суть: быть всегда верным себе – как забытые источники Ай-Андри и Ай-Анастаси, никому не нужные, и тем не менее продолжающие изливаться чистой ледяной влагой среди сухих как бы бессмертных листьев, наслаивающихся много лет, настаивающих воздух тонко древесной такой бодрящей свежестью, ароматной горечью, в которой память райских земель.

Затем я ехал в поезде, пересекающем бескрайние азиатские степи. Поначалу его сопровождали вдоль полотна деревья, и когда поезд разгонялся, казалось, что одно дерево пляшет диковинный танец – меняет цвет, редеет, вытягивается вверх, вжимается в землю.

Насколько я понял от профессора Огнева из знаменитого Ленинградского ВСЕГЕи – Всесоюзного научно-исследовательского геологического института, мне предстоит исследовать юрские отложения, вскрытые скважинами в центре и на севере пустыни Каракум, изучить разрезы, отбирать образцы, искать фауну. Работа обещает быть интересной.

Правда, надо еще найти самый обыкновенный человеческий контакт с местными геологами, преодолеть убеждение, что вот, приехал еще один – «столичный аристократ». Знаю, что в геологической экспедиции, куда еще добираться, работает Витёк, только не знаю, поможет это или навредит.

* * *

Городок встретил духотой, как будто верблюжье войлочное небо притиснуло его к земле. В одном из помещений экспедиции, длинном, похожем на сарай с множеством окон, где все сидели потные, хотя вентиляторы работали во всю силу, в коридоре стоял Витёк, слегка обрюзгший. Увидел меня, залоснился маслинами глаз. Обнялись. Искренне, до чёртиков, рад, и не знал, что я приеду.

Мы идем по городку, который лежит в совершенно плоской степи. Нет охвата для глаз, как бывает, когда город расположен на холмах, и потому кажется, за каждым домиком, который перед тобой – предел: дальше ничего не видно. И надо дойти до какого-нибудь крайнего глинобитного домика, чтобы увидеть: дальше – пустота, суглинистое, пыльное, незнакомое пространство и, если чутко прислушаться, тихо постанывающее ветром. Стоишь у домика, обозначающего предел человеческого жилья. Проникаешься уважением к невзрачному домику: шутка ли, впритирку с ним – край света.

Витёк говорит без умолку. Занимается съемкой, а это значит, весь полевой период трястись в кузове от тоски до тоски, прости, оговорился… от точки до точки, не пропустить отмеченной на карте аэрофотосъемки ни одной ложбинки, ни одного выхода коренных пород, и каждое их обнажение измерить, отбить образцы. Труднее всего шоферу в раскаленной кабине. На каждой остановке надо прочищать фильтры от песка. Каракумы, пустыня километров на семьсот, да всё отложения древних рек Теджена, Мургаба, Пра-Аму-Дарьи. От первичного рельефа ничего не осталось. Помнишь, ты рассказывал об Элладе, о боге ветра Эоле. Так в геологии работа ветра так и называется «эоловой». Перевеяло и заново сложило. Кстати, одинаково скучные на вид, пески, в общем-то, разные. Грядовые пески, поближе к горам – до пятнадцати метров высоты. На севере пески котловинные грядовые – до двадцати метров, а на западе – ячеистогрядовые. Увидишь их, тебе же ехать по ним к Аралу. Да что я треплюсь и треплюсь, пошли ко мне, и никаких возражений, жить будешь у меня. Торчал я все пять лет в вашей общежитской комнате, с Кухарским «на дурачках», а теперь – должок. Кстати, Кухарский в Актюбинске, переписываемся. У тебя есть время ознакомиться с материалом. Через неделю выходим в поле, тебя подбросим до буровых скважин, а вообще, работа ничего, втягивает, погоди, сбегаю насчет койки.