Над Кубанью. Книга первая — страница 22 из 39

— Дедушка сегодня рассказывать будет. Можно, батя?

— Что могу против сказать, — улыбнулся отец, — какое же полное право я имею уряднику указывать? Идите уж…

Дедушка Харистов встретил их на улице и, полуобняв, повел в хату. Крылечко было чисто вымыто, коридорчик выстлан половиками, печь в кухне побелили. Да и не случалось замечать ребятам, чтобы когда-либо загрязнялся домик Харистовых. Следила за всем бабушка Акулина Самойловна, которая славилась на всю станицу своей деловитостью, добротой и честностью.

Отец ее, виленский еврей Шестерман, двадцать пять лет тянул лямку николаевской службы. После действительной прибкп на Кавказ, на линию, охранять станицы от набегов горцев. Ему выделили пай земли, вскоре он женился на жилейской вдове казачке, вознаградившей его за всю мытарскую жизнь черноглазой девочкой. Раненный во время одной из стычек, Самуил Шестерман бросился переплывать Кубань, но, захваченный весенней водоворотной струей, не мог прибиться к крутому правобережью и утонул невдалеке от Ханского брода. Жена Шестермана не надолго пережила мужа. Девочка Акулина выросла сиротой при поддержке станичного общества. Поддержка эта выражалась в том, что кормивший ее казак безвозмездно пользовался паевым наделом Самуила, оставленным за девочкой до совершеннолетия как за дочерью человека, погибшего при охране станицы. Когда сироте исполнилось восемнадцать лет, пай отобрали, и девушка пошла батрачить. Ее приняли к себе иногородние, ютившиеся в балке Саломахи, и, живя в семье штукатура, она обучилась этому ремеслу. Лучшей штукатурки, нежели ее, не знали во всей округе, и ее охотно приглашали для штукатурных работ и казаки и учреждения. Говорили, что штукатурка Шестерманки держится двадцать лет и не обваливается. Самойловна заставляла пересеивать песок, чтобы не было ни одного камешка, сама готовила специальную мастику и до старости не прекращала работы. Даже после того, как на ней женился овдовевший в пожилом возрасте Харистов, она оштукатурила правление, гостиницу и министерскую школу. И еще бабушка Шестерманка славилась своими кулинарными способностями. Ее приглашали готовить на всех крестинах, свадьбах, поминках и званых обедах. Лучше нее никто не пек пирогов с рисом, и сладких, и с печенкой, яблоками, капустой, кабачком. Она умела в печке, где обычно хозяйка вмещала четыре-пять пирогов, втиснуть пятнадцать, под самый черен, и все пироги хорошо подходили и пропекались на славу. Ей доверяли разные запасы, и никто никогда не усомнился в ее честности. К людям она относилась с какой-то чистой любовью и всячески помогала бедным, хотя и у самой далеко не всегда и не всего было вволю. Она могла отдать последние чулки, последнюю юбку, причем все это делала даже грубовато, и многие из тех, кто ее не знал как следует, напуганные внешним видом ее и обращением, просто побаивались этой бабки. Сделалась она к старости, от непосильных трудов, маленькой, сутулой, нос заострился, замечательные ее глаза казались тоже слишком остры, страшноваты. В довершение всего, говорила она грубым голосом, а ходила всегда с палочкой и всегда ею постукивала. И странным казалось, что вот идет неприятная на вид старуха, в короткой кашемировой холодайке, а возле нее — радостные дети, и кто ни встретится, отвесит ей поклон и обязательно скажет:

— Здравствуй, бабушка.

Кого пропускает она, отвечая на приветствие, а кого задерживает.

— Ну-ка иди, иди ко мне, милый, — подзывает она грубым голосом, — ты что ж это жену колотишь? Что ж, думаешь, детям своим вторую мать сумеешь найти? Не найдешь, не разыщешь.

Уходит от нее пристыженным здоровенный казак, чешет затылок, размышляя над словами Шестерманки.

Или берет она за рукав богатого казака, живодера и скупца:

— Пошли-ка, Илько, чувал размолу Ипатовой вдовке. Пятеро детей, тяжело жить… Как не стало мужика — вроде правую руку отрубили.

Скуповатый казак скрепя сердце везёт вдове муку, боясь, что не сделай он этого, ославит его Шестерманка и засмеют детишки на улицах.

А когда у одной робкой женщины умер муж, оставив кучу ребятишек, а за долги по приговору мирового судьи забрали все у вдовы, а после и хата сгорела, Самойловна помогла ей. Она выпросила подводу, проехала по всей станице и собрала на погорелое все, что нужно, да мало того, сама ей новую хатенку оштукатурила, а деда своего заставила сложить печь и укрыть крышу саломахниским очеретом.

Где-то громили евреев, черные силы царизма обрушивали народный гнев на неповинные головы, а здесь, в одной из кубанских станиц, жила еврейка Шестерманка, окруженная всеобщим уважением и почетом. Была она явным укором режиму погромов и провокаций, каждым днем своей жизни доказывая, что в глубинах русского народа нет антисемитизма, что диким и нелепым казалось бы обвинить Акулину Самойловну в принадлежности к другой нации. Смрадный воздух национальной вражды шел оттуда, от вельможных верхов. Подходило время, когда сами рабочие и земледельцы под руководством большевистской партии должны были установить на земле законы национального равноправия.

У дедушки Харистова уже сидели Ивга, Петя и двое мальчишек, в которых Миша сразу же узнал драчунов, чуть не избивших его у яра. Они исподлобья взглянули на вошедших, переглянулись и улыбнулись. Миша нерешительно остановился у порога.

— Может, тут нам делов нету? — тихо спросил он Сеньку. — Гляди, городовики.

Дедушка подтолкнул гостя к мальчишкам.

— Дурачки, — сказал он, — чего делите? У всех под ногтями грязь. Ну-ка, марш руки мыть!

Ребята вышли и возле умывальника помирились. Ивга оживленно беседовала с Самойловной, а та гладила ее волосы. Петя, сидевший рядом, многозначительно подмигнул Мише, тот скривился. Ивга вспыхнула.

— Ну, говорите, чего же замолчали. Говорите, — потребовала она, — а то я сама скажу.

— А вот не скажешь, — подзадорил ее брат.

— Бабушка, — выпалила Ивга, схватив сухонькие руки старушки, — я вас раньше боялась. Вы мне была страшная, ну как… как… ведьма.

Ребята подпрыгнули.

— Что?

— Да, да, как ведьма. Я так вам и говорила тогда, — скороговоркой подтвердила девочка, — ну что ж, тогда я была дура, а сейчас я люблю бабушку, вот как…

Она схватила ее голову и начала целовать.

— Ну, ну, оторвешь. Не за что меня любить. Плохая я.

— Нет, хорошая, хорошая, и дедушка хороший, хотя у него пух на голове, как у молоденького гусеночка…

Ивга прикусила пальцы и с тревогой уставилась на старика сразу же увлажнившимися глазами.

Харистов сделал вид, что ничего не заметил, и пригласил ребят в горницу, где Самойловной уже был накрыт стол. Тут были и заливной сом с кружочками морковки и пастернака, и жареный цыпленок с гречневой кашей, картошка со сметаной, моченые яблоки, сливы, два пирога с мясом и капустой, подрумяненные, посыпанные сверху толчеными сухариками. В двух кувшинах стоял медовый квас-бражка, искусно приготовляемый хозяйкой дома.

Ивга сидела рядом с Мишей, пробовала все, что стояло на столе, хвалила бабушкину стряпню и любовалась галунами на Мишиной шапке, которую она держала на коленях. Самойловна что-то шептала ей, показывая глазами на Мишу. Ивга краснела, качала утверди-тельно головой. Прибыл еще один юный гость — Трошка Хомутов.

— Ну и саданул ты меня, урядник. Помнишь, на яру? Аж дых зашелся, — сказал он Пете, ставя рядом табуретку. — Бабушка, мне бы пирога капустного, а после курчонка.

Очевидно, Трошка был здесь нередким гостем. Это немного обижало Мишу, он пробовал посетовать Сеньке, но тот, уписывая снедь за обе щеки, успел шепнуть:

— Брось ты. Что тебе, чужих курчат жалко? Пускай жрут.

Дедушка приподнялся, поднял стакан, поглядел на свет, точно любуясь, как по светлым краям лопаются игривые пузырьки кваса.

— Выпьем, внучки мои, за Мишу, — сказал он, — за нашего Большака, за его сегодняшние успехи. Важно человеку быть удальцом, чтобы все на него любовались и примеривались к нему. Хорошая наша земля, внучки мои, хлебная, рыбная, и охранить ее надо умело. Трудно было вашим дедам, отцам, зато легче вам теперь. Трудно будет вам, зато легче будет детям и внукам вашим. Тяжело добывать хорошее, и к хорошему, добытому, всегда сама собой рука тянется…

Дети притихли, и пузырьки кваса, точно устав, подтянулись к поверхности стаканов, образовав пенные закраины. Дети входили в жизнь и ловили каждое слово, разъясняющее сокровенный ее смысл. У этих казачьих детей не было еще тех больших учителей, которых дадут им буйно разворачивающиеся события. Пока же они входили в жизнь, поддерживаемые одним из добрых наставников, дедом Харистовым, и слова его воспринимались как изустные законы, которые в дальнейшем помогут им разумно приложить свои силы.

— …Слухи идут — надвигается украинскими дорогами чужеземное войско жадных до нашей земли стран, тянется чужая рука. Еще деды завещали охранять травы и реки наши; умирая, приказывали не пускать на наши дороги подковы, заклейменные нерусским клеймом… Запомним, внучки, что не должна владеть нами басурманская сила, пока стоит над Кубанью-рекой Золотая Грушка, насыпанная походными шапками наших легкокрылых полков…

Сенька притих наряду со всеми, хотя вначале не очень внимательно вслушивался в слова старика. Представились ему идущие по черным дорогам басурмане, как их называл дедушка, почему-то на очень высоких конях, в чудных шапках и обязательно с махрами. А самое главное, на дороге ясно оставляют басурмане следы подков, почему-то представляемые Сенькой в виде трефового туза. А навстречу им несутся легкокрылые полки… Сенька даже прижмурился, воображая внешний их вид, и вдруг ясно увидел эти полки, летящие по воздуху на крыльях, какие нарисованы у ангелов на церковном иконостасе. И внезапно стало страшно Сеньке, уж очень басурмане тяжелы, крепки, ощутимы, а свои полки легковесны и неуловимы, как ветер. Он открыл глаза, толкнул Мишу.

— Аж потно мне стало, Мишка, — сказал он, — от всяких басурманов. Хай они повыздыхают…

— Гляди, Сеня, дедушка бандуру берет, — встрепенулся обрадованный Миша, — пошли на улицу.