Сенька прихватил в карман кусок пирога и направился вслед за всеми.
— Чего траву сторожить от басурманов, — бормотал он, продолжая раздумывать, — ее черт те сколько. За сто лет скотина не пережрет, всем хватит…
Запел дед, и отовсюду набрались мальчишки, услышав знакомые звуки бандуры. Этот отходящий в прошлое инструмент таил в себе великую притягивающую силу. Под его мелодичные переливы познавались прошлые годы, записанные только на языке струн и ладов. Народ боролся, страдал, любил и ненавидел, великие события потрясали огромное количество людей, а писалось об этом либо совсем мало, либо с такими извращениями, которые не могли не оскорблять людей несправедливою ложью. Мог ли бандуру заменить оркестр, введенный в полках и станицах? Под звуки медленных труб можно было шагать, поворачивать звенья, плясать, но трубы, в каких бы искусных руках они ни находились, не способны были заменить живое человеческое слово, подкрепленное несложной мелодией немудрящего инструмента.
Пел дедушка Харистов про казаков, изменивших родине и ушедших к турецкому султану, про лихую дивизию, громившую Османа-Пашу и Махмеда-Али, про кровавые штурмы Ардагана, Геок-Тепе, Карса, про хивинские и кокандские пески и афганские реки.
Пел он о разных делах казаков, перекидываясь с песни на песню, но везде явно ощущалась гордость боевой удалью, тоска о сраженных, опрокинутых навзничь в походах чужих и далеких.
Вот он отложил бандуру, глянул вдаль, туда, где раскидалась станица бесчисленными домами, акациями и тополями.
— Помнится мне другое, — сказал дедушка, — полвека назад станица селилась по балке, а тут, по форштадту, степь была, да над обрывами барыня-боярыня росла, терен колючий, да бересклет. Пахали по балке, правее северного леса, а сюда, к реке, народ боялся вечерами ходить, обижали черкесы, угоняли скот, девчат крали и морем сплавляли на мусульманских фелюгах до анатолийских городов. Поддерживали тогда турки черкесов и помогали им вредить казакам и разбойничать. На ночь съезжались в станицы, запаздывать боялись, таборов полевых не разбивали. Табуны и те подгоняли поближе, косяками загоняли в базы из дубового бруса. Мы жили тогда выше по Саломахе, на отлете, напротив Велигуровых. Осень того года была не в пример мокрая, дождь шел по три дня не переставая, по балкам реки неслись, дороги поразмывало, у озимых корень вымок, обрывы оползали в Кубань. Было мне тогда не больше, чем тебе, Большак, и заснул я на горячей печи. Отец по наряду в караул ушел. Слышу, ночью мать будит: «Вася, Вась, чуешь — стреляют. Не азияты ли переправились на наш бок? Ты б отцу коня повел». Спрыгнул я да в сенцы, гляжу, а конь отцов уже подседланный стоит, к наружным дверям мордой повернулся, умный конь был Бархат. Забыл я впопыхах-то сапоги надеть, прыгнул на Бархата, мать двери раскрыла, конь — в них, кое-как пригнуться успел, а то бы притолокой сбило. Взял Бархат сразу в карьер, через плетень пересигнул и понес. Темно, дождь в мелкоту перешел, потянул я поводья, уперся в стремена и тут только почуял — босой. Коню не впервой бывать в таких переделках, не удержу. Несет прямо к караулке, а стояла она под яром у мыса, думаю: «Поскользнется, разобьюсь». На тропку попал, крутая тогда была тропка, сейчас она уже поизъезжена, на заду конь сполз, прямо к караулке. Отец выскочил, принялся бранить, зачем коня мучил, пустил бы, он сам бы дорогу нашел, все одно никому бы в руки не дался. Я спрыгнул на землю, грязь, ногам зябко и скользко, а молчу, чтоб отец не заметил, что сапог нет, а у самого думки — как сверлом: хоть бы домой не услал отец, с собой взял, поглядеть бы, как с черкесами воюют. А выстрелы все чаще и чаще, уже у самой станицы. С заставы казак прискакал, говорит: «Черкесы в край станицы зашли, отступать пришлось, вахмистр сотню собирает на саломахинском отлете, передал, чтоб все туда». Отец говорит мне: «Берись за стремена, в галоп пошли». Выбрались на плоскость, подрал я себя всего в яру об кусты, а тут отец аллюр прибавил, нажимает, спешит со своими караульными казаками, чтоб не опоздать. Бегу, за стремя держусь, шаги делаю широкие, босиком легко, будто на санках. Отец кричит: «Поглядите, какой сын у меня резвак!», а сам коня прижмет да прижмет. Духу, вижу, у меня не хватает, вот-вот придется отрываться, и не увижу я тогда боя, как своих ушей. Смекнулось мне, что не худо па коня взлезть. Поймал заднюю луку да с разгона и прыгнул. Бархат с испугу поджался, дыбки стал, захотел сбросить, потому не был приучен двух носить. Приотстали мы, пока отец коня успокоил. К Саломахе подскакали, когда вахмистр разводил сотню для боя. Отцу сразу полувзвод выделил, урядника он носил, и приказ дал в обход идти. Крайние дворы уже горели, — по улице бабы коров, быков гонют, детишки ревут, прячутся под загаты и катухи, находят сухое место, пригреваются, утихают. Дым клубом валит, и от огня вроде развидняться начало. Отец вел полувзвод по той улице, что сейчас к велигуровской мельнице выводит, надо было обойти от глубокой протоки. Но, видать, у них командиры не глупее были, тоже обходить начали, и вот у крайних дворов на спуске мы с ними и повстречались. Спешил отец казаков, за скирдами лошадей сбатовал, залегли и отстрел начали. Напротив хатенка, чуть левее того места, где сейчас ваше, — рассказчик погладил по голове Сеньку, — Семен Мостовой, поместье расположено. Подпалили черкесы ту хатенку, чтобы нас виднее было, — быстро занялась она, на дождик не глядя, и выпрыгнули черкесы, думали на шашках схватиться. Но казаки встретили их огнем, отступили те, человека три на бурьянах осталось. Когда догорать стала хата и труба заколыхалась, перед тем как развалиться, отец подозвал меня: «Садись на коня, привези патронов с правления». Только вскочил я на Бархата, а тут черкесы в атаку пошли. Не вытерпели и наши, выбежали из-за скирдов и — на них. И те и другие пешие, на конях развернуться негде. Видел я, как отец рубанул одного, а тут на пего двое других насели, потому что их раза в три было больше. Стал отец отступать, а сам отбивается, не дает окружить себя, только шашки лязгают. Может, и отбился бы отец, да откуда ни возьмись еще один в бурке и ну своим по-могать. Гляжу, запрыгал батько во все стороны, и по всему видно, смекает их в кучу согнать, чтобы кто со спины не достал. Не управляется шашкой отбиваться, кинжал выхватил, а тут один голомозый больно здорово на отца наседать начал. Плохо отцу, начал оскользаться, раза два на колено упал. Не вытерпел я, жалко отца стало, думаю: «Вот-вот зарубит его азият». Спрыгнул с Бархата, берданку схватил, в черкеса целюсь. Только за курок — отец спиной ко мне, черкеса заслонит, изловчусь, забегу с другого боку — снова отцова спина. Потом гляжу, отскочил отец в сторону, прямо на ствол попал черкес, ну, думаю: «Завалю его на этот раз, не уйдет». Нажал курок, грянуло, чуть из рук не вылетело, гляжу…
Харистов заплакал, вытер обратной стороной кисти глаза и замолк. Не требовали дети продолжения рассказа, ходили слухи по станице, что застрелил тогда Василий Харистов родного отца, по глупому случаю.
Уходя домой, Миша бережно нес красный башлык, подаренный ему Харистовым.
ГЛАВА XVI
Ранней зорькой отец разбудил Мишу. В заполье оставалась неубранной рисовая кукуруза, надо было ее свезти домой. Миша неохотно просыпался — в коридоре холодно. Он с удовольствием снова натянул бы любимое одеяльце, сделанное из цветных ситцевых лоскутиков.
— Батя, я еще трошки позорюю, — просил он, пытаясь не разлеплять веки, чтобы не расстаться с блаженством сна.
— Надо ехать, Миша. Я уже коней запряг, рядно положил. Сегодня два конца сделаешь и тогда отоспишься. Миша спустил ноги с кровати, почувствовал прохладный пол, по телу побежала гусиная зыбка. Он потер плечи, поежился, и быстро принялся одеваться.
Мажара и рядно были неприветливо мокры, на железе барков и люшней осела маленькая капель. Миша надергал соломы, бросил на передок, взял вожжи.
— Ну, батя, тронули? — оглядываясь и подрагивая спросил Миша.
Он видел кудлатую голову отца, который, нагнувшись, привязывал к мажаре веревку. Судя по тому, что отец был без шапки, в одной рубахе и уж очень внимательно собирал его в поле, Миша догадался: отец остается.
— Ты чи дома? — спросил Миша.
— Поняй сам, сынок, — виноватым голосом попросил отец, — я еще после вчерашнего думаю поправиться. Голову разламывает…
Лицо отца было помято, глаза мутные, припухшие. В таком состоянии толк от него невелик. Миша тронул. Кукла рванула, заломив Черву.
— А Купырика? — спросил Миша отца.
— Видать, сегодня кум домой тронется, думаю подпречь. За Богатуном дождь ночью лил, боюсь, кум на своих из Гунибовской балки не выдерется.
— Порожняком же он! — недоверчиво глядя на отца, сказал Миша.
— Как порожняком? Кум четвертей пять зерна наменял, оно в амбаре в клетке сложено, ты не заметил.
За воротами Миша придержал коней.
— Батя, цибарки нема! — крикнул он.
Семен трусцой принес ведро — подцепил под мажарой на витой крюк.
— Поняй, — он махнул рукою. — Ванька Хомутов будет на заполье. Вчера обещал пособить кукурузу обломать, вы ее — живо. А я, может, управлюсь до пасеки добежать, слух был, что у Писаренковых гнилец…
Миша знал, что никуда отец не поедет и насчет гнильца, этой страшной пчелиной болезни, выдумано. Мальчику стало жаль отца, который оказался вынужден говорить неправду. Вспомнил, как обычно усердно работал отец, не жалуясь на утомление. Даже теперь, в ко-роткий осенний роздых, он успел уже съездить в горы, привезти груш и кислиц для взвара, дубовой клепки для кадушек. Миша обернулся, но отца уже Давно не было видно.
Мальчик посвистел отставшему жеребенку, намотал на кулак вожжи и прикорнул у шилевки. Кони скоро бежали по Камалинскому шляху, пустая мажара дребезжала, тело подрагивало. Начинался прозрачный день, на вымытых стрелках брицы и овсюга сочно поблескивала роса. Мажара оставляла явственный след, сдирая шинами увлажненную пленку пыли.
Лука Батурин, пригласив генерала на обед, сам сбился с ног и замотал всю семью и работников. Ему все казалось, что званый стол не придется по вкусу знатному родственнику, а все стремления Луки сводились к тому, чтобы не ударить лицом в грязь, чтобы прием был не хуже, чем у Велигуры. Старик пригласил Шестерманку и сам ощупывал румяные пироги и подкидывал их в ладонях, дуя на них и обжигаясь. Он всячески о