— Меркул чего-сь обмозговал. Через своих часовых, через казаков. Писаренко теперь в гарнизоне, да еще есть надежные люди.
— Трудно, Гавриловна, трудно, — повторяла Любка, — войска у них много.
Любка поднялась. Донька провела рукой по ее груди, по животу.
— Растет?
— Нету от этого радости.
— Не кручинься, будет радость. — Донька опустилась на подушки. Ее высокая грудь поднималась, и колыхалась рубашка, украшенная тонкими городскими кружевами. — А жить без радости нету расчету.
— Как бы ни жил, а умирать не хочется, — сказала Елизавета Гавриловна, — на том свете темно.
— Кто его знает. А может, и там какой-нибудь херувим подвернется. Только мне того херувима, что с шашкою, чтоб подходящий был парень…
Елизавета Гавриловна укоризненно покачала головой.
— Ну и Донька. Язык — помело.
Любка улыбнулась уголками губ, подтянула платок.
— Пойду. Как бы наши не кинулись шукать. Старикам тоже невесело. — Наклонилась к Елизавете Гавриловне: — Ежели что будет, скажите.
После ухода Любки Елизавета Гавриловна процедила в кувшины молоко, выставила их во дворе на колесо, зажгла лампу и присела на лавку.
— Душа болит, — пожаловалась она, — что-то сосет да сосет. Не пустила Мишу с товарищами, думала — лучше, а теперь, может, хуже обернется. Павла тоже мать отговорила, погоны пришивала, крест приготовила.
— Павлу мать не причина, — серьезно сказала Донька, — со своим не равняйте, Гавриловна. Павло не какой-нибудь несмышленыш.
— Все же мать ему злодейкой оказалась.
— Может, к лучшему? Сердце материнское чуткое. Мать там услышит, где другому глухо. — Донька потянулась, погладила острые плечи Елизаветы Гавриловны. — Поменьше думками себя мучайте. Как ни думай, а все будет так, как и должно быть. От судьбы не уйдешь.
Донька почувствовала тупую, ноющую боль во всей правой стороне тела. Она с трудом перевернулась на спину. Боль не уменьшалась.
— Может, попарим? — предложила Елизавета Гавриловна. — Я в полдни у прикладка сенной трухи нагребла. Сено майское, духовитое.
— Беспокойство для вас, Гавриловна.
— Какое там беспокойство. Я сейчас, — она выкатила из сеней кадушку, принесла соломы, затопила плиту…
Ночь проходила, а Карагодиных не было. Женщины не спали. Перед рассветом под окнами пронеслась ка-кая-то конная ватага. Топот оборвался возле Батуриных, и спустя несколько минут всадники, судя по звуку копыт, ускакали. «Слава богу, мимо», — подумала Донька. Она страшилась доноса. Она представляла себе, как ее проведут по станице под улюлюканье и насмешки, оскорбительные прежде всего для Егора. Потом ее положат на липкую от крови лавку и унизительно накажут. Карагодин рассказывал, как старательно секли Шестерманку, как кричали под шомполами сильные мужчины и на коже вспухали рубцы. «Лучше помереть, — прошептала Донька, — лучше помереть».
Боялась она, что опозорят и исковеркают ее тело, так любимое Егором. Мысли, одна хуже другой, мучили ее. Донька нащупала корец, зачерпнула из ведра воды, выпила. Суставы ломило, подушки нагрелись, стучало в виски. Потом тело обмякло, начался жар.
Карагодиных все еще не было. Елизавета Гавриловна вышла за ворота.
Вставало солнце, снова наливая жаром пыльную площадь. Обозы двигались беспрерывно. К фронту подвозили орудия. Пастух напрасно трубил на рожке. Хозяйки не пускали коров в череду. Степи кипели войсками.
Возле Батуриных прохаживался пластун в лохматой, со свисающим курпеем, папахе. Постолы, надетые поверх козловых ноговиц, доказывали, что пластун — из горного Закубаиья. Часовой изредка приостанавливался, щупал забор, словно по-хозяйски определяя добротность огорожи.
«Видать, какой-то генерал на постое, — подумала Карагодина, — то-то ночью к их дому топотели».
К Батуриным подскакал Ляпин в своей гвардейской форме. Он на скаку спрыгнул на землю, привязал коня и быстро прошагал в дом. Вскоре оттуда выбежала простоволосая, плачущая Любка. Вслед за ней с бранью выпрыгнул Лука. Не оглядываясь, Любка подбежала к забору, пересекла улицу и очутилась у Карагодиных. У перелаза Лука остановился и повернул обратно.
— Зря бабу обижаешь, — прокричал вслед ему пластун, — мало ли каких случаев. Она за мужа не ответчик.
Любка обняла Елизавету Гавриловну.
— Спасибо, Гавриловна, спасибо.
— Чего ты? — удивленно спросила Карагодина.
Любка подняла заплаканные, но счастливые глаза.
— Выручили Павлушку. Убег. Ляпин сейчас подтвердил.
— Слава богу, — выдохнула Елизавета Гавриловна, — а про наших ничего не говорил Ляпин?
— Ничего не объяснял. Убег Павлушка.
Елизавета Гавриловна оставила Любку с Донькой, а сама торопливо направилась к соседу.
Ляпин сидел напротив Луки, широко расставив ноги и откинув полы красной черкески. На волосатой кисти рук висела плетеная в шестерик нагайка.
— Верно сделал, Митрич, — одобрительно говорил он, — Любка теперь тебе без надобности. Пай Павлушкин заберут, а из казачества выпишут с анафемой.
— Заберут пай? — Лука затеребил бороду, подвинулся к Ляпииу. — Из казачества выпишут?
— Выпишут, — уверенно подтвердил Ляпин, — раз общество присудило, нужно было пособороваться, как полагается, и по-казацки смерть принять. Храбро смерть принять. А он убег. Думаешь, не упоймают?
— Не знаю.
— Упоймают. До красных фронт не перескочишь, а за Кубанью пальцем не проткнешь войска. Обнаружат… Ну и сынка тебе пришлось вырастить — змея.
Лука хмуро покосился на стоявшую у порога Елизавету Гавриловну и ничего не ответил. Неожиданный побег сына нарушил все его планы. В мыслях своих он окончательно смирился с приговором общества. Сходил к священнику, договорился о христианском погребенип, приказал резать на поминки птицу… И вдруг все поворачивалось по-иному. За сына, уклонившегося от исполнения приговора, наказывали отца, — а он знал тяжелые последствия этой кары.
— Уж лучше упоймали бы, — пробормотал Лука.
— Ненужное болтаешь, — укорила Перфиловна, — сыну своему зла желаешь.
— Зла, зла, — вскипел Лука, — нету у меня сына, нету. Пущай ему серый кобель отцом будет.
Перфиловна замахала на него руками.
— Что вы! Что вы, Митрич!
Ляпин поднялся, исподлобья взглянул на Луку.
— Приказано привести тебя, Митрич, в правление, — сказал он.
— Привести? Пеши?
Лука, пошатываясь, поднялся. Пеший привод делался только при телесных наказаниях, и мысль о несмываемом для его возраста позоре обожгла его.
— Не так понял. Можешь седлать. Верхи поедем.
— А оружию?
— Можешь и оружию. Насчет формы разговору не было. Там видно будет. Свои люди — разберутся.
Перфиловна подала мужу новый бешмет, темную стариковскую черкеску, насечной пояс. Лука подпоясался, дрожащими пальцами вдел петлю длинного кинжала в поясную пряжку и перекинул через правое плечо потертый портупейный ремешок шашки.
— Видишь, казак, как надо, — сказал Ляпин, внимательно наблюдавший за его приготовлениями, — подседлывай Павлова строевика, совсем комиссар будешь.
Лука поднял вывороченное веко, и во взгляде снова отразился страх, завладевший им.
Ляпин, упираясь локтем в филенку окна, с восхищением смотрел, как на площадь вытягивалась конная казачья часть, при бунчуках, знамени и литаврах.
— Видать, черноморцы, — сказал он с гордостью, — все казачество поднялось под старые регалии, а вот жилейцев обкорнали. Придется новые знамена вышивать. Глянь-ка, Митрич, чего-сь до вашего двора скачут.
— Много? — забеспокоился Лука, боявшийся многолюдных постоев.
— Двое. Тю ты, вот тебе и черноморцы! Да это Никита Литвиненок. Беда прямо, все полковые округа перепутались.
Лука привалился к Ляпину.
— Второй тоже мне известный, — сказал он.
— Вроде не с нашей станицы?
— Покровский.
— Покровский?! — Ляпин ткнул Луку в бок. — Шуткуешь! Я генерала Покровского вот так, как тебя, видел.
— Какой там генерал, — Лука отмахнулся, — казак с Покровки, со станицы, Каверин Кузьма. Его еще Мостовой обжулил.
— Ага, — протянул Ляпин, — это тот самый. Супруг лопоухий. Выйдем-ка, Митрич, ишь по забору застуко-тели.
Никита Литвиненко, небрежно кивнул Луке, перегнулся с седла, подал Ляпину руку. Каверин выпростал из стремян ноги и хмуро оглядел Батурина.
— Чего ж любушка-голубушка не выходит?
— Какая?
— Донька.
— Там она, — Лука указал на карагодинское подворье. — Да вот и хозяйка. Гавриловна, проводи…
— Чего же вы ее по старой памяти не приютили? — строго спросил Каверин и повернул коня вслед за Елизаветой Гавриловной.
Возле калитки привязал повод к засову и пошел во двор, помахивая плетыо. Литвиненко что-то покричал Кузьме и, видя, что тот не слышит, поскакал догонять сотню.
Войдя в дом, Каверин остановился у порога. Донька приподнялась.
— Кузьма? — удивленно воскликнула она.
Каверин молча стоял, широко расставив ноги и чуть-чуть покачиваясь. Елизавета Гавриловна протиснулась из-за спины гостя и торопливо прошла в горницу. Каверин криво улыбнулся, шагнул вперед. Донька вскочила и, прикрываясь одеялом, прислонилась к углу.
— Люба! — крикнула она. — Гавриловна!
Обе женщины вбежали.
Каверин как бы протащил по ним тяжелый взгляд и опустился на табурет. Мешала винтовка. Он изогнулся, снял ее и поставил в ногах.
— Попужались? — недобро улыбаясь, спросил он. — Что-то плохо гостя встречаете!
Любка уже успокоилась и делала Доиьке знаки, чтобы та не пугалась.
— Почему же плохо? Сейчас в погреб сбегаю, кис-лячку принесу…
— Кислячка на моем веку хватало, — перебил Кузьма. — Один кислячок… — И обратился к опустившейся на кровать Доньке: — Ну, что же, женушка давно не видались? Пойдем побалакаем на воле.
— Балакайте тут, — вмешалась Любка, — хата просторная, мы выйдем, слухать не будем.
Кузьма внимательно оглядел опущенные на пол голые ноги жены, и ноздри его дернулись.
— Дайте нам хоть раз своим умом пожить, без чужого догляду. — Кузьма