дома, швырнули на повозку и, возможно, повезли на смерть… И с ними — бог. Так вещал всегда генерал Гурдай, так пишут они в листовках и в воззваниях, так значится на их знаменах… Это была страшная, отчетливая мысль.
Елизавета Гавриловна поднялась как бы озаренная внезапным светом, просветившим ее сердце. Она приблизилась к «святому углу». У темной иконы богородицы, державшей розового младенца, горела лампадка, и женщине казалось, что ей улыбалась эта спокойная, безмятежная мать. Кажется, — тогда — один из офицеров перекрестился. Недружелюбное, завистливое чувство обездоленной матери всплыло в ее душе. Она привстала на цыпочки, ощутила теплоту огня, дунула. Лампадка погасла.
Писаренко вошел настолько незаметно, что Елизавета Гавриловна вздрогнула. Он поставил в угол винтовку и повесил на нее холщовый, твердый от патронов, подсумок.
— Здравствуйте, Гавриловна, — сказал он, — маслице не горит в лампадке, тухнет. Я днями вам настоящего принесу, у бати с полбутылки отолью… фигилечков также уважу на пробковом поплавке, а то на дротянке фитиль тонет.
— Зачем ты здесь? — тихо спросила Елизавета Гавриловна. — Зачем?
Необычность приема смутила Писаренко. Он подошел к Елизавете Гавриловне, вздохнул глубоко и искренне.
— Ничего не попишешь, Гавриловна. Забратали. Я же говорил. У них глаз наметанный.
— Ушел бы, — попросила Елизавета Гавриловна, — стыдно мне на тебя смотреть… страшно…
Писаренко отскочил.
— Гавриловна, да неужель на меня подозреваешь? Детьми клянусь, в деле этом непричастный.
Он неожиданно упал перед ней на колени и, перемахнувшись широким крестом, стукнулся лбом об пол. Елизавета Гавриловна опустилась на табурет. Глаза ее увлажнились.
— Встань, Федотович, встань. Ничего не пойму.
Писаренко медленно поднялся, подошел к ней.
— Трудно понять. Жизнь карусельная, Гавриловна. Может, получшает.
— Получшает ли Федотович?
Она уже рада была приходу этого многословного и как будто отзывчивого казака. У него была особая, ему присущая, бездумная бодрость. Вот и сейчас, присев возле, он начал без умолку болтать, надеясь отвлечь от дурного ее мысли.
— Мишку-то твоего держат в дубовом казамате, Гавриловна, — говорил он, — на допрос сам Самойленко вызывает. Раз выскочил с допросной — лица нет. А нашего хорунжего напужать трудно. Ничего, может, и выпустят. Слух был, до краевой рады о смертоубийствах дело дошло. Ведь по всем станицам казнят. Да разве виноваты те, кто возвертаются от товарищей? Не все ж коммунистяги, ведь есть среди них и обманутые. Сама знаешь, какие бархатные путя сулили. Разве на ту жизнь, что они сулили, не польстишься. Чужое, мол, можешь сколько хошь брать, а своего никому не давай. Заместо худобы пахать железными паровозами. Господь бога к ядреной бабушке, а над небом свой заведующий Советской властью. Нужен дождь, к примеру, «ажми кнопку — и все. На такого червяка любой сом клюнет.
— Не знал мой Миша про это, — прошептала мать, — не потому пошел…
— Да Мишка, может, и не потому, — сразу согласился Писаренко. — У Мишки еще корысть не завелась, Гавриловна. Как вспомню я, как он за галуны урядниц-кие себе был «голову свернул, так все становится ясно.
— Да не за галуны он скакал, — перебила Елизавета Гавриловна, — лихость свою казачью показать.
— Да я про чего, Гавриловна. Я так и говорил. Мишка на славу казак. Другому хорунжему не уважит. Помню, как Мишка снаряды из-под огня вывозил в Ро-стве-городе, так сам Орджоникидзе дивовался. Право слово говорю. Шутка сказать, эшелон снарядов из-под носу у кадетов вытянуть. И в Кущевке, и в Каяле, и в Сосыке слух прошел.
Елизавета Гавриловна, слушая, кивала головой. Ей приятно было слушать о подвигах ее сына. Случай со снарядами был. Елизавете Гавриловне передавали о нем.
— Неужели и в Сосыке говорили?
— А как же, — точно обрадовался Писаренко, — аж меня завидки брали. Я сам человек храбрый был бы, кабы знал, что меня не убьют. А то, как завизжат пули да жехнет чуть не под ноги снарядом, — куда чего уйдет. Страх на меня нападает. Думаю: хорошо, если сразу на двадцать одну часть разорвет, а что, если ногу отдерет аль руку. Кому я тогда буду нужен, а? Тут вот при всех членах, и то косо поглядывают, а тогда? Павло Батурин сочувствовал мне и всегда снисхождение оказывал: то в санитары определит, — я перевязки здорово делаю, похлеще Пигучина, — то с пакетом в прифронтовую полосу пошлет. На пакете два креста начеркано, — гони, мол, во всю мочь, пока конь не сдохнет, а я грешным делом на полкреста еду, глядишь — к моему возврату бой закончился. Тут уж я голландским кочетом хожу. Вот мы — так мы, сколько наворотили… Не со всеми же рядом воюешь, кой-кто и верил, за героя проходил…
— Петя как? — перебила Елизавета Гавриловна.
— Ничего Петька. Как штык. Его сейчас сама мамаша не узнает. Сдается мне, вроде он и бородой оброс. Ведь все время с вилами, с лопатой. Худобы на зимовье много, батя же со всего кварталу скотину собрал…
— Бородой, говоришь, оброс? — Елизавета Гавриловна недоверчиво покачала головой. — Да ему же ещё шестнадцати нету.
— Да, может, то и не борода. Может, грязь. Сами знаете, Гавриловна, забегаю я на зимовник раз в год по обещанию, могло показаться… — Писаренко ударил себя по коленям — Ах, ты, было и забыл за разговором. Петька чего-сь мерзнет. Крыша-то в нашем коше с отдушиной. Просил валенки передать. Уж пособите ему, Гавриловна. Считай, тоже неполный сирота.
— Какие же ему валенки?
— Не пожалей ему, Гавриловна, Семеновы чесанки, что он с Кабарды привез. В самую пору Петьке будут. Все равно супругу твоему раньше весны не объявиться.
— Возьми, пожалуй, — согласилась Елизавета Гавриловна, — я их сейчас достану…
ГЛАВА IV
Светило яркое, но негреющее солнце. Снег блестел, искрился. Горы как будто были погружены в глубокую, прозрачную воду. Сегодня по решению станичного сбора начали продавать имущество ушедших с большевиками. Первыми по списку значились Шаховцовы — как семья «гЛаваря, занимавшего у большевиков крупную командную должность и бывшего для них лицом особо полезным». У двора Шаховцовых собрались зажиточные казаки. Поодаль, у противоположного забора, стояли любопытные. Конфискация имущества — дело станице незнакомое. Говорили, что никто не решится, и торги провалятся. Шаховцовы, мать и дочь, вышли из дома, нерешительно постояли на крыльце и направились на ту сторону улицы. Марья Петровна прикрыла шалью Ивгу, и та стояла с заплаканным лицом, опустив посиневшие руки.
Руководить первым аукционом выдвинули наиболее пострадавшего от «большевиков» — Игната Литвиненко. С ним пришли Ляпин и Мартын Велигура — брат атамана, так как самому атаману принимать участие в торгах запрещалось. Несколько крепких хуторян из Песчаного и Попасненского хуторов держались особняком от станичников.
Литвиненко был в нарядной темно-зеленой бекеше и высокой шапке. Он укрепил на крыльце столик, поданный ему из холодного коридора. Литвиненко было несколько неловко, так как с Шаховцовыми когда-то водил хлеб-соль. Он старательно оглядел ножки стола, потрогал его, потом отдал приказание сотскому. Сотский кивнул и направился в дом. Вскоре на улицу через калитку начали выносить мебель: пружинную кровать в разобранном виде, обеденный стол, два зеркала, стулья, сковородки, самовар, три картины в золоченых багетах. Распахнулись ворота. Перебраниваясь, тыждневые вытащили буфет, сундук и мраморный умывальник. Когда тащили буфет, кто-то поскользнулся, буфет пошатнулся и грохнулся наземь. Слетела дверка и точенная из дерева верхняя накладка. Литвиненко укоризненно посмотрел, огладил бороду.
— Все? — спросил он сотского.
Тот почесал затылок.
— Там еще вский хабур-чубур…
— Что именно? — перебил Литвиненко.
— Платья, верхнее разное, сапоги две пары, холсты есть, ситец…
— Оставьте по одной паре носильного для них, — Литвиненко качнул головой в сторону Шаховцовых, — а остальное давайте.
На буфете и сундуке тыждневые лениво разложили одежду и обувь. Один из них, стеснительный молодой казак, вынес плетеную качалку, поставил в снег и, взглянув под сиденье, сказал:
— Ишь какая… Вроде санок с полозками.
Люди прибывали. Подошли два офицера — неизвестные станице люди, прикомандированные к местному гарнизону. Один из них, немолодой, рыжеусый, с незаметными погонами подпоручика, был в числе тех, кто арестовывал Мишу.
Литвиненко откашлялся и, надев очки, прочел приговор станичного сбора. Окончив чтение, он сложил бумажку вчетверо, снял очки и долго, ошибаясь и краснея, засовывал их в железный футляр.
— Какой же сукин сын найдется? Купец? — тихо спросил стоявший в толпе Меркул. — И куда этот капитал пойдет?
— А ты спроси его, — хмуро сказал Филипп-сапожник, указывая глазами на подпоручика.
— Спросить — не попросить. Да уж лучше помолчу, бо сам знаешь, Филипп, я тоже клейменый. Может, такого же представления дождусь.
— Желающие принять участие в публичных торгах могут осмотреть предметы, подлежащие продаже, — объявил гражданский писарь, раскладывая на столе опись имущества.
Казаки, те, которые пришли что-нибудь купить, переглянулись и медленно подошли к выставленному имуществу. Они щупали одежду, пробовали надорвать с края, не погнило ли, щелкали по мебели и пробовали ее крепость.
Ляпин, ревниво наблюдавший за покупателями, приблизился к группе хуторян, выискивающих изъяны в мебели, в сапогах и сюртуках Ильи Ивановича.
— Бухветы всякие — для хозяйства баловство, — сказал он, — да и жалко шаховцовскую семью. Вон то — дело стоящее. — Он показал на паровик и молотилку.
— Да, то дело подходящее, — сказал один из хуторян.
Они кучкой пошли в ворота.
Привязанная к плетеной сапетке корова облизывала прильнувшего к вымени теленка.
— Ишь сдаивает, — сказал тот же хуторянин.
Он ловко оттащил теленка, подтолкнул коленом и привязал с другой стороны сапетки.
— Бугаек здоровый, — сказал он, — симментал. Найдутся и на тебя охотники.