— Ну, это ты еще не скажи, — расправляясь с кашей, сказал Семен, — нас в лапти не скоро переобуешь.
— Там тоже так?
— Там? Пожалуй, лучше. В горах кадету труднее. В горах он пужливей. Чуть не так — весь народ в щели. Попробуй-ка выдерни оттуда. А тропки там узкие, камни висят большие, пудов по тысяче. Поддеть дышлом — можно такую махину отворотить… загудит вниз — полк целиком слизнет вместе с батареями.
— И там обижают?
— А как же. Всё ищут, кто товарищам сочувствует, и в Катеринодар гонят. Спервоначалу жители терпели, земли ждали. Теперь освирепели и там. Рада-то ничего нового не поднесла. Горный вопрос, что Мефодию покою не давал, так и не вырешили. Земля по-прежнему — кто смел, тот два съел. Были мы с Павлом на открытом заседании рады, слушали. Промежу себя, как соседские кобели, грызутся, а насчет земли идет «словоизвержение», как они сами говорят. Наши избранники слова извергают да по гостиницам водку пьют. Жалованье-то каждому идет от Войска, а толку нету… Вот и вся рада. Радоваться нечему, Лиза.
Карагодин прошелся по комнате, на ходу расчесывая бороду и волосы.
— Колтуны нажил. Завтра надо бы баньку сообразить. Я уж в общую не пойду. В печи попарюсь. Так вот какие дела, старуха…
— Павло в горах?
— Был.
— Сейчас?
— Вместе прибыли… от Волчьих ворот, с перевала. Я б на месте кадетов против него целую дивизию послал бы. Злой прибыл, страшный. Куда страшней Мостового. Поездил он по трем отделам, по Катеринодарскому, Лабинскому, Майкопскому. Своими глазами видел, как начали кадеты станицы разорять, людей Переводить. Ведь новая власть еще ни одного гвоздя не вбила. Все сулят, воззвания пишут, приказы. А тем временем с англичанином сговариваются. Под него Кубань перевести хотят, под его руку. Покалякали мы раз с Павлом душа в душу, на привале под Кужорской станицей. Говорил он мне: «Сволота тот управитель, который в свое жительство чужого дядю пущает». Кому, мол, какое дело, что у нас в доме делается. Плохо ли, хорошо — для нас, а не для вас. Сами управимся. Увидел Павло, что блудят кадеты, несурьезно себя держат, подло, сказал мне: «Пока дым с кадетов не сделаю, сердце свое не успокою». А вот городовиков по-прежнему недолюбливает. — Семен рассмеялся. — Говорит, из городовиков кадетские офицеры пошли, карггуэники да анархисты всякие, что иа Кубани шкодили.
— Самойленко ж казак.
— Иуда… этот ему не в пример.
— Про Мишу он знает?
— Ясно.
— Повидать бы его, пожалиться.
— Успеешь. Надо будет Мишку теперь сохранить: кажись, еще пуще буря собирается. — Семен начал разуваться, кряхтя и посапывая. — Ты стели нам на лавках, в горницу не ходи, Гавриловна, не тревожь. А Мишку недоглядели. Пустили одного мальчонку в самый кипяток. Как хочешь, мол, расхлебывай, что старшие наварили. Подай-ка, Лиза, чесанки. Всю дорогу об них мечту имел. Что-сь в хате холодно, я в них, пожалуй, и спать буду.
— Нема чесанок, Лаврентьевич.
— А где ж они?
— Писаренко отдала. Для Пети Шаховцова выпросил.
Семен подпрыгнул:
— Писаренко? Ах, он сукин сын! Бродяга… Брешет, что для Петьки.
— Что ж ты лаешься, Лаврентьевич?
— Да как же не лаяться. Я ж с хитростью чесанки попросил. Для проверки. То-то сегодня, гляжу я, на нем чесанки точыв-точь мои, и даже по-моему верх подвернутый. Я ему вопрос: «Вроде у тебя не было таких, Писаренко, точь-в-точь мои скидаются?» — «Что вы, Семен Лаврентьевич, — говорит он, — разве только вы один по чужим краям скитаетесь. Теперь жизнь все перекрутила». Проходила, мол, через станицу кабардинская сотня, за серебряный кинжал выменял. И подумал я еще тогда: откуда у Писаренко серебряный кинжал? Сроду у него такого дела не было…
— Когда же ты его видел? — усомнилась Елизавета Гавриловна.
— Когда, когда, — сердито передразнил Семен, — не сразу же мы в станицу кинулись. Мы стреляные. Добрались до зимовника Писаренковых, там перевременили, а потом сюда. Ои-то нам все новости поведал… Вот бродяга.
Понемножку Семен успокоился. Они легли. Прикрутили лампу, вскоре свет затрепетал и погас. Сквозь ставни забрезжил рассвет.
— Скоро до коровы подниматься, давай позорюем, — сказал Семен, натягивая одеяло.
— Не придут за тобой?
— Кто?
— Кадеты.
Семен хихикнул.
— Меня им кисло забирать. У меня отпускная бумажка от самого генерала Покровского, теперь он уже Кубанским корпусом командует.
— За что ж тебе бумажку дал?
— Оружие возил.
— Им?
— Раз им, а раз себе. — Семен хмыкнул. — Я ж к этому делу привышный. Чумак. Вон у Мефодия под соломой штук полсопни винтовок свалил…
— Придумываешь, небось, — укорила жена.
— Я ж не с рады… «Словоизвержениями» никогда не занимался, Гавриловна. Укорить не можешь… Ну, спи уже… Завтра надо Мишу повидать. Так, говоришь, он еще в кавамате. Там и ночует? Проведаю. Надо вытянуть… Казамат для воров, а не для Мишки…
ГЛАВА VII
По станице начались пожары. Кто-то невидимый и неуловимый отмечал опнем наиболее сильных, наиболее богатых. Сгорели скирды писарей, военного и гражданского, надворные постройки Ляпина, степные скирды Литвиненко и все его амбары. Вслед за Литвиненко, ночью, несмотря на охрану, вспыхнули конюшни Мартына Ве-лигуры, а за ними занялся и дом. Пожары напугали. Поджигателей искали, кое-кого из заподозренных сажали в тюрьму. Усилили патрульную службу, в станице ввели военное положение и после девяти часов всех прохожих останавливали и обыскивали.
И вот ночью, когда густо падал липкий снег, над станичным боком поднялся дым, потом дым посветлел, появились языки пламени, и на застывшую речку вместе со снегом начали опускаться черные стебельки соломы. Ударили в колокола сразу две церкви. По улицам, звоня, пронеслись пожарные. Горели расположенные рядом подворья Самойленко и атамана. Огонь охватил сразу все — дома, сараи, амбары, скирды… К Саломахе вытянулись цепи людей. Топорами и пешнями проломали лед, ведра с водой передавали по цепи, наливая огромные чаны, из которых, хлюпая и сипя, сосали воду толстые пожарные шланги. Крючьями растаскивали сараи, срывали железо с крыш. Кое-кто решился, рискуя жизнью, вытаскивать из домов сундуки и мелкие вещи. Топорами рубили крыльцо и ставни, оттаскивая в сторону доски. Борьба с пожаром была крайне нсорганизована. Разрушая дом, делали сквозняки, которые помогали распространению опня. Из конюшни выводили лошадей, они, напуганные криками и огнем, не хотели выходить, пятились, давя людей. Позже появилось несколько фронтовиков. Они накидывали на голову лошадям мешки и попоны, и тогда животные подчинялись человеку.
Велигура успел выскочить в одних подштанниках и длинной холщовой рубахе. Он сидел, охватив голову руками, и сосредоточенно смотрел в огонь. К нему сносили вещи, подушки. Багровое пламя, колеблемое слабым ветром, золотило крест, высоко подвязанный на груди атамана. Рядом плакали дети, свои и внуки от старшего сына, ушедшего па Царицынский фронте корпусом Врангеля… Внуки теребили Велигуру за рубаху, плакали, тыкались сопливыми носами. Дом горел ярко. Люди уже бросили тушить пожар, остановились и словно любовались, как огонь прорезывает и разъедает доски, накаливая их и обугливая. Оседали внутренние стенки, на крыше корчилась и проваливалось железо, и наконец оголенная и одинокая труба закачалась и рухнула, подняв столб искр и черного дыма. Велигура встал, ступил вперед.
— Правильно, — сказал он, — правильно.
Это единственное слово, произнесенное атаманом, встревожило доброхотов. На него накинули шубу и увели, уговаривая, точно ребенка.
Самойленко вел себя иначе. Он метался по двору, поносил всех без разбору скверными ругательствами, и, когда мать попыталась его вразумить, он замахнулся па нее обожженным кулаком. Самойленко сам полез на крышу, волоча набухший шланг. Он держал, как оружие, ствол пожарного карабина, отливавшего медыо. Вода иссякла, из карабина перестала бить твердая струя. Поняв, что все уничтожено огнем, Самойленко, пошатываясь, подошел к кадушке и долго мочил голову. Когда поднялся, вода струйками побежала по почерневшему лицу и шее, промывая светлые полоски.
— Не дюже убивайтесь, ваше благородие, — мрачно утешал Ляпин, подавая чистое полотенце, — я тоже погорелец. Вот бы их разыскать, гадов, а?
Самойленко скрипнул зубами.
— Разыщем. Сотню за каждое бревно.
После уничтожения дворов атамана и коменданта пожары прекратились. Богатеи, предусмотрительно перетащившие имущество к родственникам и соседям, снова водворились на прежних местах. Вскоре стало известно, что военно-полевой станичный суд под председательством Самойленко в ответ на пожары приговорил к смертной казни двадцать пять арестованных. Ожидалась следующая очередь репрессии.
Приговор совпал с широким опубликованием приказа Чрезвычайной рады, обращенного к представителям власти и населению Кубанского края. В приказе, более похожем на воззвание, обращалась внимание на недопустимость произвола, насилий и личной расправы со своими врагами.
Велигура, значительно отмякший после пожара, вызвал Самойленко и передал ему приказ. Самойленко бегло прочитал, возвратил.
— Ну? — спросил Велигура.
— Что? — спросил Самойленко, пристально вглядываясь в серое лицо атамана.
— Видите?
— Ерунда. Очередное словоблудие дураков, собравшихся в тылу армии. — Самойленко сжал челюсти и выдавил сквозь зубы: — Эти бумажки нужны для массы, но не для нас. Понятно?
Атаман пожевал губами. Взял приказ.
— Вот тут написано, — далеко отставив бумагу, он начал читать: — «История также учит, что в гражданской войне побеждает тот, на чьей стороне симпатии. — Велигура поднял палец и по слогам произнес — Жестокостью можно временно подавить, запугать, но нельзя управлять…»
Самойленко собирался уходить. Он щелкнул пряжкой пояса, подтянув его еще на одну дырку.
— В гражданской войне победит тот, Иван Леонтьевич, кто скорее доберется до горла своего противника и — он сжал пальцы, — и задушит. Остальное — бестолковая и вредная писанина и филантропия.