Над Кубанью. Книга вторая — страница 11 из 41

Миша прижался к отцу и дрожал всем телом. Отец вряд ли дал бы ответ хоть на один заданный ему вопрос. Просто он ничего не знал и старался быть подальше от всех происходящих в станице событий. Вспыхнуло еще несколько нефтяных факелов, открыв своим баг-рово-коптящим светом сгрудившиеся массы станичников, повернувшиеся лицами туда, откуда приближался и нарастал топот копыт, похожий на дробные удары сотен деревянных молотков по твердой земле. Вот толпа всем массивом отшатнулась, послышалось несколько истерических женских взвизгов. И Миша увидел, как из-за кирпичного здания школы, освещенного факелами, на полном карьере вырвались всадники. Их было немного, может быть не больше тридцати, но никто, в том числе и Миша, не знал, сколько их будет следом за этими, припавшими к гривам.

На один короткий миг упала такая тишина, что можно было, пожалуй, услышать биение сотен сердец, по-разному приготовившихся к тому, что должно вот-вот случиться.

Всадники, не сбавляя аллюра, перестроились в шеренгу и ринулись на толпу. Люди шарахнулись, сбивая друг друга, падая и закрывая головы руками.

— Батурин! — выкрикнул кто-то пронзительным голосом.

— Мостовой!

Теперь люди, которые держали Шкурку, бросились врассыпную. Всадники врезались в бегущих и начали сечь их. Плети свистели в воздухе, как шашки. Криков почти не было слышно. Только храп лошадей, свист плетей.

Миша видел Шкурку, так как очутился недалеко от него. Бежать было некуда. Надо было быть ближе к повозке, к лошадям, к отцу, который стоял теперь неподвижно, никуда не бежал, и потому никто не опустил на его спину плети. А Шкурка лежал вниз лицом, раскинув руки. Миша огляделся, помочь избитому было некому. Человек, виновник, может быть, всего происшедшего, как казалось мальчику, а может быть, и герой всех этих событий, лежал никому не нужен, на земле, выбитой копытами и каблуками казачьих сапог. Миша решился, подбежал к Шкурке и, схватив его за плечи, попытался перевернуть его вверх лицом. Усилия его были тщетны. Тогда мальчик, не отрывая пальцев, обернулся и закричал громко и требовательно:

— Батя, батя!..

К нему семенил отец, опасливо оглядываясь. Батурин, Мостовой, Буревой, Лучка и другие носились по площади, разгоняя толпу.

Не принимавшие участия в самосуде поощряли расправу.

— Ты иль за фершала? — ругнулся отец. — Не ровен час, какой-сь с дури затопчет.

— Батя, Шкурка, — лепетал Миша, — Шкурка…

— Да я знаю, что не овчинка, — рассердился Семен и схватил Мишу за руку. — Пошли, не наше дело, приберут…

Площадь была мгновенно очищена. Спешенные всадники подняли Шкурку и понесли к Совету.

— Фельдшера! — приказал Мостовой, натирая себе лицо снегом.

— Меня тоже хотели вот так… — Егор указал на Шкурку. — Не удалось.

— Поехали, — заторопился отец, уводя сына, — зря коней мучали.

На крыльце Совета появились Барташ и Василий Шаховцов.

— Ты?.. — удивился Мостовой.

— Поговорим после, — тихо сказал Барташ.

Мостовой сам помог внести Шкурку в атаманскую, где уже ожидал Пичугин.

— Видишь? — Егор скосил глаза на Шкурку.

— Вижу, — сказал Барташ.

— Вот так почти каждый день.

— Плохо.

— Верно, нехорошо, — сказал Мостовой, почему-то сразу озлобляясь на подчеркнуто спокойного Барташа.

Егору казалось, что Барташу мало были доступны обычные человеческие чувства. Мостовой присел на окно, снял шапку, вытер ладонью лоб.

— Зачем прибыл?

— К тебе. Проведать.

Мостовой подозрительно оглядел улыбающегося Барташа. Егору хотелось как-то уколоть его, чтобы нарушить его безмятежное спокойствие.

— Ишь оружием обвешался. Вместе со своим… — он метнул взор на Шаховцова: — как его величать? — адъютантом, что ли?

— Нужно оружие, потому и обвешались.

— Бинокли, — Егор скривился, — именинники. Нужно?! Слыхали про ваши победы. Сопливых юнкеришек, какую-сь там банду, никак от Катеринодара не отгоните…

— Отгоним, — понимая состояние Мостового, примирительно сказал Барташ, — новое войско создаем. На первый случай трудно.

— Труды известные. Кому привыкать, а нам дело привычное.

— Не трудно? Пойди повоюй!

Мостовой уперся в собеседника нехорошим взглядом.

— И повоюю. На войне мертвяки не страшные, а вот тут, когда убитые… .

— Я тоже про то, Егор… Как перевяжут, вынесут — потолкуем. Ладно, комиссар?

— За тем небось приехал?

Барташ приблизился к фельдшеру.

— Выживет?

— Я думаю, если внутренности не оторвали. Худо, что его за три дня подряд два раза бьют.

— Как? — не понял Барташ. — Вторичный самосуд?

— На кулачках отдубасили и вот теперь. Места живого нет.

Шкурку уложили на носилки. Он целиком прикрыл узкую парусину. Казалось, тело выносят за голову и ноги. Пичугин накинул простыню. Батурин удалился, кивнув Барташу и оглядев его пустыми глазами.

— Привык? — спросил Барташ, приподняв брови.

— К Павлу?

— Да.

— Живу в одной клетке, — уклонился Егор.

Мостовой и Барташ остались одни. Егор уменьшил жаркий свет тридцатилинейной «молнии». Ефим присел на кончик стола, рассматривая смущенного Мостового.

— Чего уставился? — буркнул Егор.

— Рисунок рассматриваю.

— Какой такой рисунок? — он обернулся. — Я все атаманские картинки вытряхнул.

— Вытряхнул, да не все.

— Как не все?

— Один оставил, — Барташ улыбнулся, указал на физиономию собеседника, — знаменитые мастера старались.

— Уже доглядел, — Егор сбочился, — глаз у тебя какой-ся клейкий, Мухомор-глаз.

— Небось приятно гражданам на такое начальство смотреть, а? Красиво?

— На кулачках поцарапали. — Мостовой ногтем попробовал корочку ссадин. — Красота не великая… Хотя душу отвел, Ефим Саввич, — вдруг неожиданно откровенно сказал он. — Все шипят за углами, оглянусь — нет никого, а тут морда прямо перед тобой, да не одна, а десяток, выбирай какую хочешь, а главное, по закону…

— Хотя и нельзя сказать, чтоб по закону, но тебя понял… Драться хочешь?

— Хочу, Ефим Саввич, — встрепенулся Егор, — Всю жизнь страдал, всю жизнь мечтал до горловины добраться, а тут усадили в кресло, дали чернильницу, что хотишь, то и делай. А выйдешь из-за стола на свежий воздух — то колеса порубят, то… видал? Вроде сегодняшнего получается… Тошно. Силы чувствую горло рвать, а мне руки сзади связали. — Мостовой приблизил к Барташу свое исхудавшее лицо, испещренное корявыми линия-ми побоев. — Правду сказать: руки свербят. Обещал я жилу голубую вырвать и на свет разглядывать, а не приходится… Ты вот кандалы тягал. Так вот и я в кандалах каких-то. С тебя их революция сняла, а меня, видать, в твое железо заковали. Не такой у меня характер, чтобы стульям дырки выдавливать.

На бледных щеках Барташа проросла жесткая седоватая щетина. Сдвинутые к переносице брови, небольшие наливы под глазами, крепкая шея, почти квадратный подбородок и на нем резкая точка — ямочка. Полные губы растрескались, покрылись легкой корочкой. Егор всматривался в эти знакомые черты, и хорошая зависть наполняла его сердце. Этот простой, невоенный человек поспевал везде и в самое нужное время. Он никогда не жаловался, а внимательно прислушивался к другим, к их горю, к их желаниям. Какая сила поддерживала в нем это неумирающее чувство чисто отеческой, но суровой заботы? Краем уха слышал Егор, что у Барташа имеется жена и, кажется, где-то вблизи, чуть ли не в Армавире, есть двое детей, будто он был не то учителем, не то типографским рабочим. Когда-то Хомутов искал по станице столетник, якобы избавляющий от тяжелой болезни — чахотки. Хомутов потихоньку уведомил, что цветок нужен Ефиму. О недуге также никому не говорил этот человек, но изредка покашливал, так что даже не было заметно, — от болезни это, а может, от курева. Вот и сейчас он, Мостовой, физически крепкий казак, несет ему горестные думы, и он слушает внимательно, сосредоточенно, очевидно вникая в каждое слово.

— Кончил? — спросил Барташ, медленно поднимая уставшие веки.

— Почти.

— Хлеб грузишь?

— Да. Сводки с курьерами гоняю в город.

— Частные амбары тронул?

— Да.

— Рано.

— Почему рано? — сердито спросил Егор.

— Когда сам замки ломаешь, рано.

— Кулаки же, барбосы.

— Все равно, — твердо сказал Барташ, — надо, чтобы сам народ поднялся против них, это им страшнее, а нам выгоднее. Для партии выгоднее, понял?

Мостовой молчал.

— Заместитель кто у тебя?

— Батурин.

— Его за себя оставляешь?

— Больше некого.

— Хорошо. Останется комиссарить Батурин. А ты собирайся.

— Куда? — отступил Егор. — Не в каземат ли?

— Ну и дубина, — Барташ похлопал его по плечу, — такого героя — в каземат… Партийный комитет посылает тебя на войну…

— Куда?

— Пока на Корнилова.

Глава Х

Лука Батурин, пользуясь погожим днем, мастерил сапетки для кукурузы из только что привезенного чернолозника. Военнопленный австриец Франц, пользуясь хорошим настроением хозяина, уверял, что в лимане, на твердом насте, им обнаружены вмятины следов — ходят кабаны. Лука искусно гнул лозины, оплетая основу из более толстых жердей вербовника.

Охотничье оружие, нарезное и гладкоствольное, было запрятано. Кабана голой рукой не возьмешь, и рассказы австрийца, вначале помаслившие старика, раздражали.

— Хватит тебе язык чесать, — буркнул Лука, — какой теперь кабан? Небось всего ветром выдуло.

Франц пробовал оправдаться. Лука оборвал его и, покряхтывая, удалился. У крыльца искоса оглянулся. Австриец сидел на куче чернолозника и сворачивал цигарку.

— Я тебе, — погрозил Лука, — лодырь.

Павло отдыхал. Он сидел в горнице на лавке, поставив под ноги низенький стульчик и прильнув щекой к потертой гармонике. Пальцы лениво перебирали лады. Он был в новой рубахе черного сатина.

Тут же, у его ног, сидела Любка. Обхватив колени руками, она вполголоса подпевала мужу.

Ой, полети, утка,