Над Кубанью. Книга вторая — страница 17 из 41

Отрядники захохотали, закурили.

— Разместимся? Соседи как?

— Найдем и соседей и соседок.

Донька с видом радушной хозяйки заторопилась к воротам.

— Пособил бы, Егор! — крикнула она.

Мостовой спешился, принял засов, заметив, будто невзначай, задержанную под ладонью руку. Они были скрыты высокими шилеванными воротами. Егор медленно опускал засов. Надавил локтем ее грудь. Горячая кровь разлилась по жилам. Сказывалось долгое отсутствие женщины в жизни Егора. Донька стыдливо потупилась. Но в этом стыде почувствовалась притягивающая порочность.

— Так нельзя, Егор, — шепнула она, — не расстраивайся, да и меня не тревожь. Я ж тоже вроде скирды с соломой, близко со спичкой не ходи.

Мостовой распахнул ворота.

— А ты какой-ся другой? — заметила она, оглядывая гостя.

— Какой же это?

— Красивее как-то стал, геройский, — она оправила волосы, улыбнулась. — Люблю об геройских казаках убиваться…

Шаховцов представился, стараясь быть изысканно вежливым, чтобы сразу же выделиться перед простым и грубоватым Егором.

'Василий Ильич стеснительно почувствовал на себе Донькины липкие глаза. Потом она отвернулась. Когда же вновь глянула на него, у нее был уже безразличный и немного презрительный взгляд.

— Офицерик, — шепнула она Мостовому, — я таких офицериков не люблю.

— Он наш, — пробовал защитить Егор, — хороший.

— Все едино, чей бы он ни был, — Донька скривилась — у них губы тонкие, холодные, ну, как… как… у ящерки.

Вспомнил Егор, как доходили на фронт слухи о Донь-кином поведении, но Каверин отмахивался от них, словно конь от овода.

— Хорошая жинка — чужая жинка, — обычно говорил он. — А моя Донька отчаянная, приметная, через то и наговор к ней пристает. — И всегда добавлял: — Вот через то и люблю Доньку свою, что духовитая она для всех, как майское сено с чебрецом.

Припомнил Мостовой, как возвращались они на побывку и уговорил его Кузьма погостить денька два с обещанием после добросить до Жилейской.

Первой же ночью, лежа на печи, разобрал Егор шепот Кузьмы на жаркой после долгого отсутствия постели.

— Есть грех у тебя, есть и у меня. Тоже охулки на руки не клал. Заметем все, как лиса след свой хвостом заметает. Один, видать, бог без греха, да и тот под большим сомнением.

Знойной пылкостью ответила Донька на разумные мужнины речи. Вслушивался тогда Егор и переметывался на горячей печи, как сазан на песке.

На другой же день посеревший Егор попросился домой. Кузьма не удерживал, но Донька, провожая его, сказала:

— Жалкую, что уезжаешь, казак.

Может, поэтому, не раздумывая, завернул Егор во двор Кавериных. Люди при помощи вернувшегося Кузьмы мигом были размещены по соседям, и в доме Кавериных остались только Егор, Сенька и Шаховцов.

Сенька быстро поужинал и полез спать на печку.

За рюмкой водки разговорились друзья. Узнав, что Шаховцов из офицеров, Кузьма высказал свои убеждения, нисколько его не стесняясь.

Когда-то давно говорил Кузьма:

«Кончим войну, не забудет царь казачества». Теперь не было царя, и Кузьма мыслил осторожно.

— Кума поспешила, людей насмешила, — подмигивая, говорил он, — не-суйся раньше батьки в пекло. И ты, Егор, казак, и я казак, и нужно нам до казацкой спины ближе. Правда, говоришь? Чья правда — еще неизвестно, да и не всегда на правой стороне сила, так что ты мне насчет правды не говори. Сейчас сигают вокруг казаков товарищи, будто блохи, сватают нас, как богатую девку. Что ж надо делать? Ты думаешь так: должен казак взять ту блоху, да и пустить ее себе под мышку. Грызи, мол, на здоровье, я крепкий. А вот я не так делаю: стою и метелкой полынной помахиваю, а полыня, сам знаешь, как блохи не любят. Не бью, нет, только отмахиваюсь и пережидаю. Может, и подпущу их ближе. Вот как, Егор, понял?

Кузьма хитро улыбался. Узились еще больше его калмычьи глаза. Морщил плоский лоб, завешенный жестким чубчиком, и в промежутках фраз крушил гусятину крепкими желтыми зубами.

Пальцы его были в гусином жиру, и сок стекал желтоватой струйкой по ладони.

— Возьми рушник, вытри, — сказала Донька.

Она сидела, подперев кулаками алые щеки, любовно ловила каждое слово мужа и, замечая повышенное внимание собеседников, загоралась гордостью. Деловито, один за одним, вытирал пальцы Кузьма и открывал сокровенные глубины не раз, видно, передуманных мыслей.

— Вот ты комиссарил в Жилейской станице, Егор. А прямо скажу тебе, выбрали тебя для отвода глаз. Глядите, мол: «Чего ж вам, казакам, надо? Ваш же у власти, выходит, и власть ваша». И отводишь ты, Егор, глаза казакам, как фокусник на ярмарке. А ежели обернешься вокруг, так только городовикам и сподручна эта власть. У казака имеется свой пай, и больше не суйся, бо помещичьи земли городовики займут. Хорошо, если в какой станице, примерно в Жилейской, помещики жили, а вот у нас в юрте нема чужих земель. Выходит, надо казачеству посторониться со своего векового надела. Что? За большевиков вся Россия? Может. Ну и поглядим. Возьмут они верх в этой драке без нашей подмоги, надо будет подчиниться. Не возьмут — мы ничего не потеряем. А? Егор? — Кузьма сгреб со стола ворох гусиных костей, ссыпал их в миску, вытер руки и самодовольно закрутил короткие, но густые усики. — А твое дело швах. Не простят тебе казаки измены. Слыхал я такие разговоры от ваших жилейцев: городовику, мол, простительно, ему, окромя меду, ничего эта власть не дает, а казакам срам.

Заметив похмуревшее лицо Мостового, Донька женским сердцем своим искренне его пожалела и решила смягчить тяжелые слова. Ласкаясь и заглядывая мужу в глаза, спросила:

— Да разве есть разница промежду казаком и городовиком?

— Вот задала вопрос, женушка, — ломко смеясь, сказал Кузьма. — Говорит раз свекор: «Все едино — что мед, что калина». А зять ему в ответ: «Ну, давай мед наперед, а калина подождет».

Мостовой поднялся, зевнул.

— Пора на бок, Кузьма. Спасибо, хозяйка, за хлеб-соль. А от твоих слов, Кузьма, мне аж скушно стало. Какие-сь они не храбрые, не казацкие. Ты меня прости на плохом слове, — подлые.

Кузьма быстро замигал, уши покраснели.

— Кто подлые, а?

— По-твоему, выходит так, ежели казак, так он должен в терны заховаться и лежать задом наружу, чего-сь выжидать. Ой, кисло будет тому казаку, Кузьма. Долежится тот храбрец, пока его кто дрючком по заду огреет.

— Ты меня не понял, Егор, — ощетинился Кузьма, — я свое слово, прежде чем выложить, сто ночей обдумывал.

— Вот, видать, мне так и спать захотелось от твоей бессонницы. Где мне перекинуться?

— Идите за мной, Егор Иванович, я вам в теплушке на лавках постелила.

Снимая сапоги, Егор сказал Доньке:

— Не рассерчал Кузьма?

— Я его утешу, Егор.

Донька была близка, и тело его затрепетало в приятном, но нечистом предчувствии.

— Стосковался я, — сказал он, — вечно один.

— Не женишься чего? — участливо спросила женщина.

— Любка Батурина те же вопросы задает. А когда жениться? Нырнул, как в омут, и все вроде никак наверх не вынырну. Вот и сейчас… на бой еду…

— Я приду, Егор, — неожиданно шепнула Донька. — Я тоже уже давно не гуляла. Спреснилась вся. От одной Кузьмовой любви сохну я, бо он какой-ся неласковый…

Егор потянулся к ней, чтобы прижать ее к себе, ощутить в руках ее молодое спелое тело. И она подступила, ожидая мужского порыва первого сближения. Егор привстал, шагнул, но потом остановился, провел по глазам тыльной стороной ладони. Доньке показалось, что он зашатался.

— Когда-нибудь в другой раз, Доня, — процедил Егор, почти не разжимая челюстей, — подло так будет. Кузьма принял меня, а я ему за хлеб, за соль…

После ухода Мостового Шаховцов приблизился к закручинившемуся хозяину.

— В ваших мыслях глубокий смысл, — сказал он. — Вот лично меня они наводят на размышления… Подумаю…

Каверин сгорбился. Признание его правоты Шаховцо-вым не доставляло ему удовлетворения.

— Индюк думал-думал и сдох, — сказал Кузьма, снимая пояс, — чего тут думать, раз оно уже думанное да передуманное…

— Вам где постелить? — спросила вошедшая Донька. — Хотите — на нашей кровати, хотите — на сундуке?

— Ну, конечно, на сундуке, зачем же стеснять, — быстро сказал Шаховцов.

Он заметил пылающие щеки хозяйки, блестящие серые глаза. Ревнивое чувство заговорило в нем. Еще на улице он определил доступность этой женщины, и то, что Мостовой, деловой, черствый человек, явно опередил его, неприятно укололо самолюбие.

Кузьма сразу же захрапел. Василий Ильич, полуприкрыв лицо влажной полой шинели, лежал с открытыми глазами. За окнами было тихо. На шестке тонко пел сверчок. Донька зашевелилась. Шаховцов скосил глаза. Приподнявшись на локте, она подтянула сползшее одеяло и накрыла мужу оголившиеся ноги. Донька была в ночной рубахе городской моды без принятых у казачек рукавов. Василий Ильич увидел ее полные, красивые руки, грудь, и непреодолимая жажда обладания всколыхнула его. Донька переступила через мужа и осторожно спрыгнула на пол. Постояв, торопливо пошла к двери и исчезла. Шаховцов приподнялся и долго сидел, вслушиваясь в раздражающий шепот, еле доносившийся из соседней комнаты. Потом шепот стих, и снова появилась медленно идущая Донька. Василий Ильич видел крутой изгиб бедер, нежную ткань рубахи. Вот она попала в полосу бледного полусвета, в среднем окне были открыты ставни. Свет как бы обнажил ее. Ему казалось, что Мостовой уже обладал ею. Внезапно чувство раздражения поднялось в нем, но все же эта женщина была так маняще порочна и доступна. Вот она проходит мимо.

Он откинул шинель и схватил ее за плечо, с силой привлек, задыхаясь и что-то нашептывая. Донька рванулась, но он цепко держал ее.

— Пустите, — строго сказала она.

— Я хочу вас, хочу, — лепетал Шаховцов, — вы мне сразу понравились, я вас полюбил.

— Дюже сразу, — сказала она с холодной отчуждающей улыбкой, — кобели. Уже и полюбил.

— Доня.

— Ну, не слюнявь спину.

Она ловко вывернулась. Из рук Шаховцова моментально ускользнуло ее сильное, теплое тело.