Над Кубанью. Книга вторая — страница 9 из 41

— Глупости, — укорил Барташ серьезным тоном, — смотри, такую чушь им не ляпни. 

— Да что я, маленький? Чай, тоже большевик.

— Пусть хоть сам Николай из казацких плетей был связан, нас эго не касается. Мы должны из них своих людей сделать. А это, Иван, не так, как ты думаешь: «Становись! Направо равняйсь! На первый-второй рассчитайсь!» Тут одной командой ни шута не сделаешь. Надо им новую жизнь доказать.

— Как это доказать? — пе понял Хомутов.

— Преимущество ее доказать. Вот ты с ними разговоры на политические темы ведешь!.. Умора.

— Почему умора? — обиделся Хомутов. — Вроде только ты один и большевик, а остальные, кто цепями не звенел, так выходит — детишки, глупяки.

— Ты не кипятись, Иван, — убеждающе успокоил Барташ, — пойми лучше. Пришли к тебе люди в отряд?

Пришли.

— Зачем?

— За Советскую власть драться.

— Правильно. Следовательно, и умирать?

— Смотря кому какое счастье выпадет. В общем, конечно, умирать. Меду мало.

— Так вот, милый друг, жизнь-то у человека — самое дорогое. Ведь во всяком случае дороже там пары лошадей или коровы с теленком, что ты им обещаешь.

— Ты уже это услыхал, — Хомутов покачал головой. — Помню, раз им сказал, а ты уже подцепил.

Барташ улыбнулся.

— Два уха имею, и оба здоровые, кое-что слышу. Но не в этом дело. Вот обещаешь ты ему корову с теленком, а он жизнь свою кладет за эту корову. Верно ли это? Конечно, нет.

— Что же им каждому обещать? Молотилку паровую? Для их баб бриллиантовые наперстки?

— Любой человек, если он борется и рискует жизнью, думает прежде всего об улучшении не только своей личной жизни, но и жизни своих детей и внуков, — сказал Барташ. — Мало того, выходя на борьбу, он должен чувствовать, что не сделай этого, он лишится всего. Тогда оружие в его руках становится значительно страшнее и опаснее для врага, так как противник делается не только общественным врагом, но и сугубо личным. Казаки же идут в наши ряды пока в меньшинстве, а надо их всех перетащить на свою сторону. Если мы этого не сделаем — другие постараются. Вот поэтому и надо относиться к казачеству еще более чутко. Понял, Иван?

— Больше половины, — шутливо, почесывая затылок, сказал Хомутов.

— Врешь. Все понял. Помню, как ты ораторствовал на жилейском митинге.

— А что, ладно получилось? — оживился Хомутов.

— Еще бы не ладно. Кабы кой-кому твои слова до печенок не дошли, вряд ли бы тебе юшкой умываться пришлось. За вялые речи не колотят. А раз враги быот, значит, и их допек и кому надо правду донес.

На следующий день на поверку не вышло пять казаков-жилейцев. Старшина, сообщив о происшествии, виновато помялся. Встревоженный Хомутов побежал к роте.

В голове крутились еще слова Барташа; и Хомутов предполагал все наихудшее вплоть до позорного дезертирства и перебежки.

Рота стояла в положении «вольно», некоторые курили. Позади, готовые к ученью, двуколки с крепостными пулеметами. По команде «смирно» красногвардейцы побросали окурки, вытянулись. Перед рядами тяжелой походкой прошел Хомутов. Из жилейцев остался только один казак, из батраков-бобылей. Он тихо служил в отряде, покорно, без пререканий, ходил на ученья, так же спокойно дрался в период февральских боев.

— Вольно, — скомандовал Хомутов.

Красногвардейцы ослабили выправку. Хомутов остановился перед жилейцем.

— Куда делись?

— Наши-то? — понимающе переспросил казак.

— Да. Жилейцы-дружки.

— Домой ушли.

— Домой? — вспыхнул Хомутов, чувствуя раздражение против этого спокойного человека.

— А то куда ж? Приехали ввечеру бабы со станицы, харчи привезли, бельишко. Так они их сбили. Плохо, мол, в станице. Мостовой разоряется…

— Как это разоряется? Да им какое дело? Да он всегда разоренный, забор и тот растягали.

— Да я не про то, товарищ командир, — снисходительно произнес казак, — до Егорки им впрямь особых делов нету, да вот Егорка, говорят, казаков за грудки взял — самовольно срывает замки с амбаров и гонит хлеб фурами. А куда гонит — неизвестно… В станице, как бабы передавали, большая кутерьма поднялась.

Хомутов разыскал Барташа в штабе колонны. Ефим вместе с командиром группы отрядов обсуждал план ввода в бой передовых частей. Карты лежали на столе, с которого еще не убрали глиняные миски от завтрака. В руках Барташа вертелся небольшой карандашик с резинкой на конце.

— Что с тобой, Ванюшка?

Хомутов, нервничая, доложил командиру об уходе казаков и подробно передал рассказ оставшегося жилей-Ца. Командир весело рассмеялся. Он даже перестал разрисовывать карту длинными стрельчатыми линиями.

— Ну и чудак. Мало ли из полков уходят. Сто уйдут — двести придут. Я вот днями ожидаю знаешь сколько пополнений? — Он принялся подгибать пальцы, — Бакинский батальон, с Ольгинки отряд, с Гулькевичей обещали. Дербентцы должны заявиться. Иди, успокойся и нам не мешай. — Он обратился к Барташу — Ну, давай дальше мозговать, Ефим Саввич, а то потом опять начнете гонять меня. Вам же там, в комитете, делать нечего.

— Иди, Иван, — сказал Барташ, стараясь быть совершенно спокойным, — я что-нибудь сделаю.

— Что сделаешь?

— Ну, чего пристал, уходи же, уходи, пожалуйста, — и шутливо подтолкнул его к двери. Ефим шепнул Хому-тову: — Сам поеду, разберусь… Кстати, дело есть. Рад? Ну и ладно.

ГЛАВА VIII

В понедельник Мостовой продолжал разгрузку литви-ненковских амбаров. На очереди значилось два брата Велигуры, Ляпины, Самойленко, и последним в списке лично помеченный Егором, стоял Батурин. Последняя фамилия заставляла задумываться Мостового, и он бы с удовольствием ее вычеркнул, — хлеба у Луки было не так уж много, — но в народе уже поговаривали о справедливости.

В понедельник половина мужского населения станицы ходила с кровоподтеками и синяками. Награжден был ими в доброй мере и Совет — Мостовой, Батурин, Меркул. Встретившись в атаманской комнате, они стыдливо отвернулись, потом глянули еще друг на друга и от души рассмеялись.

— Изрисовали, — сказал Мостовой, вытирая набежавшую от смеха слезу.

— Пометили, — согласился дед Меркул, подмаргивая багровым глазом, над которым повисла шишка, похожая на грецкий орех.

— Шкурка говорил, пятаки в кулаках зажимали.

— Неужто пятаки, — возмутился Егор. — Да я их за это упеку!

— Никуда не упекешь, — сказал Меркул, — молчи уже да посапывай в две дырочки. На улице балакают, что большевики против кулачек.

— Против, против, — возмутился Егор, — знаю, что против. А запрети — снова на меня бы накинулись. Старые, мол, обычаи рушу, — заходил по комнате, — вчера хоть выяснилось, кто за нас, а кто против. Лицо показали, понятно? А таких слухов не распространяй, Меркул, нам вредно. Ишь чего придумал!

— Да разве это я, разве от меня слух ползет?

Меркул осмотрел комнату и с таинственным видом приблизился к Батурину и Мостовому.

— Не только про кулачные дела станица шумит, — сказал он и в нерешительности остановился.

— Ну, — Егор насупился, — чего язык заховал?

Дед перегнулся к Егору, и Батурин внимательно рассматривал Меркулову подрагивающую шею, крепкую, изъеденную глубоким узором морщин.

— Под Выселками да под Тифлисской станицей побили, говорят, товарищей. Убитых много, и навряд Ка-теринодар товарищи заберут, а как бы и с Армавира-города не пришлось мотать.

Мостовой знал о положении фронтовых дел. Сводки сообщали о временном отходе, причем противника презрительно называли бандой. Как фронтовик, Егор привык считаться с соединениями противника, именуемыми армиями, корпусами, дивизиями. Раньше, на фронте, враг был весом и грозен, здесь же легковесен и ничтожен.

— Чудак ты, Меркул, — ухмыльнулся он, — кто-то тебе с перепугу ухи прожужжал. Бьется супротив наших какая-сь там банда, а ты пужаешься.

— Да я не пужаюсь, Егор Иванович, — сказал дед* доверительно притянув собеседников к себе, — казаки мы, все трое казаки, нам небоязно промежду собою побалакать. — А что, ежели и в самом деле до Жилейской допрут филимоновцы?

— Ну, — Егор прищурился.

— Одюжат ежели они?

— А? Ты вот о чем. Меня не касается, кто одюжит, меня касается, кто правый в этой драке.

Павло устремил пытливый взор на Мостового.

— Теперь я по-твоему спрошу: ну?

— Правда у большевиков, и пусть мне голову за эту самую правду отдерут, не пожалкую.

Павло встал, потянулся.

— А вот я, Егор, не такое рассуждение имею.

Мостовой насторожился.

— Какое же?

— Жизнь-то одна? Кидаться ею не стоит. Раз известно, у кого правда, надо тем и пособлять. Всех раскидать и до победы добраться. Руки отдерут, ноги оторвут, на пузе одном ползи, как ужака, а добирайся, чтобы зубом рвануть.

—. Это ты справедливо, — успокоился Мостовой, — я с тобой согласный. А насчет фронтов не сумлевайся, Меркул. Как неустойка будет, нас позовут. Я думаю, пе об-минут нас? Чему хорошему, а войне мы с люльки приучены…

Прискакал взволнованный Шульгин. У кубанского обрыва, по дороге к полустанку, напали на хлебный обоз.

— Чего сделали? — спросил Мостовой.

— Постромки пообрезывали, четверик коней угнали, колеса поснимали.

— Кто?

Шульгин помялся.

— Слух идет, как бы не Шкурка.

— Ты сам там был? — тихо спросил Мостовой, и все заметили, как посерели его плоские щеки.

— Нет.

— Кто сопровождал?

— Тоже не знаю.

— Раззява, — Егор толкнул Шульгина в грудь, — растрепа. Три часа сам не побыл, не обеспечили.

Егор перегнулся, рывком выдвинул ящик, выхватил наган, покатал барабан на ладони, проверяя заряды, и, сунув его в карман, выскочил из комнаты.

— Догнать надо, — забеспокоился Меркул, — убыот.

— Не убьют, — успокоил Батурин, — не пришло еще время убивать.

В словах Павла по-прежнему звучал затаенный смысл, словно, зиая что-то большое и важное, Павло не хотел делиться с другими до поры до времени.

Оправившийся Шульгин поднялся. На лице его появилась какая-то жалкая улыбка.