Залезает в постель и резко говорит:
— Быстрее, Вождь, а то черномазый сейчас светильник вырубит.
Я оглядываюсь и вижу: идет черный по имени Дживер, сбрасываю туфли и ложусь в постель как раз, когда он подходит, чтобы завязать на мне простыню. Покончив со мной, он окидывает все последним взглядом, хихикает и щелчком гасит свет.
В спальне становится темно, только белым пятном светится из коридора дежурный пост. Макмерфи рядом со мной дышит глубоко и ровно, одеяло на нем мерно поднимается и опускается. Дыхание становится все медленнее, и кажется, что он уже спит. Вдруг с его кровати раздается тихий горловой звук, точно лошадиный всхрап. Он и не думал спать и над чем-то про себя смеется. Наконец успокаивается и выдает:
— Ну и подпрыгнул ты, Вождь, когда я сказал, что идет этот черный. А говорили, глухой.
Впервые за много лет ложусь спать без этой маленькой красной капсулы (если прячусь, чтоб ее мне не давали, ночная сестра с родинкой посылает за мной черного по имени Дживер и, пока он удерживает меня своим фонариком, наполняет шприц), поэтому я притворяюсь, что сплю, когда черный проходит мимо.
Проглотишь такую красную таблетку и не просто засыпаешь — сон парализует тебя на всю ночь и ты не можешь проснуться, что бы вокруг ни происходило. Вот почему мне дают таблетку — на старом месте я обычно просыпался по ночам и видел, что они вытворяли со спящими больными.
Лежу не шевелясь, дышу медленно, жду, не случится ли чего-нибудь. Очень темно, лишь слышно, как они скользят там в своих резиновых тапочках, дважды заглядывают в спальню, светят по лицам фонариком. Мои глаза закрыты, но я не сплю. Сверху, из буйного, раздается вопль: уу-уу-ууу — переделали кого-то на прием кодовых сигналов.
— Неплохо бы пивка, впереди длинная ночка, — слышу я, как один черный говорит другому. Резиновые тапочки пищат в направлении дежурного поста, где стоит холодильник. — Хочешь пива, конфетка с родинкой? В честь предстоящей долгой ночи?
Человек наверху умолкает. Низкий вой установок в стенах становится глуше и вскоре совсем не слышен. Вокруг ни звука — только отдаленный мягкий рокот где-то глубоко, во чреве здания. Этот звук я слышу впервые — что-то вроде того, когда стоишь поздней ночью на плотине большой гидроэлектростанции. Глухая, безжалостная, звериная сила.
Толстый черный стоит в коридоре, глазами водит по сторонам, хихикает, я его вижу отсюда. Идет к двери спальни, медленно вытирает влажные серые ладони о подмышки. На стене отражается его огромная, как у слона, тень. Вот она все меньше, когда он подходит к двери спальни и заглядывает внутрь. Снова хихикает, открывает щит с предохранителями, лезет туда рукой.
— Так-так, детки, спите крепко.
Поворачивает маховичок, пол начинает скользить вниз и уходит из-под двери, опускаясь в глубь здания, как платформа в зерновом элеваторе!
Ничто, кроме пола спальни, не движется, и мы скользим мимо стен и окон отделения с дьявольской скоростью: кровати, тумбочки — все скользит. Механизмы, — наверное, это устройства с гусеничными цепями вдоль всех углов шахты — смазаны и бесшумны, лишь слышно, как дышат больные. Мы опускаемся все ниже, и грохот под нами становится все громче. Свет из двери спальни в пятистах ярдах над этой дырой превращается в пятнышко, осыпая плоские стены шахты тусклой пылью. Вот он тускнеет, тускнеет, вдруг оттуда вырывается крик, который эхо разносит по стенам шахты вниз: «Назад!», и свет совсем исчезает.
Легкий толчок — пол касается какого-то твердого основания глубоко в земле. Темно как в гробу. Дышать все труднее, и мне кажется, что простыня начинает меня душить. Я пытаюсь ее развязать, но пол вновь дергается и плавно скользит вперед. Он на каких-то роликах, которых я не чувствую. Я даже не слышу дыхания больных и вдруг понимаю, что это из-за грохота, который постепенно стал настолько сильным, что, кроме него, ничего больше не слышно. Должно быть, мы в самой его середине. Начинаю рвать ногтями чертову простыню и уже почти высвободился, как вдруг вся стена уходит вверх, открывая взору огромный зал с бесконечными рядами машин; зал кишит потными, голыми до пояса людьми, которые бегают вверх и вниз по мосткам, в свете пламени от сотни доменных печей видны их пустые сонные лица.
То, что я увидел, выглядит так же, как я и предполагал по звуку: как внутренность огромной плотины. Громадные медные трубы уходят ввысь, исчезая в темноте. Провода тянутся к невидимым трансформаторам. Красные и угольно-черные пятна от смазки и золы на всем: на муфтах, двигателях, генераторах.
Рабочие движутся одинаковым плавным и легким полубегом-полуходьбой. Никто не спешит. Вот он задерживается на секунду, поворачивает лимб, нажимает кнопку, щелкает переключателем, искра при контакте, как молния, освещает половину лица, и он бежит дальше, вверх по стальным ступенькам, затем по мосткам из рифленой стали. Движения их четкие и ровные. Вот двое совсем рядом друг с другом, шлепнулись мокрыми боками, будто лосось ударил хвостом по воде, и снова остановка. Каждый высекает молнию другим выключателем и опять бежит дальше. Они мелькают во всех направлениях, насколько хватает глаз, эти мгновенные фотографии рабочих с сонными кукольными лицами.
Вдруг один из рабочих на ходу закрывает глаза и сваливается как подкошенный. Два его товарища, бегущих рядом, подхватывают его и тащат боком прямо в печь. Она выплевывает огненный шар, и я слышу, как лопается миллион ламп, будто шагаешь по спелым стручкам в поле. Звук этот смешивается с жужжанием и лязгом других машин.
Во всем этом есть свой ритм, словно грохочет чей-то гигантский пульс.
Пол спальни скользит вверх по шахте и попадает в машинный зал. Я вижу над нами что-то вроде транспортного устройства, какие обычно встречаются на мясокомбинатах: ролики на рельсах, чтобы перемещать туши из холодильника в разделочный цех без особого труда.
Двое в широких брюках, белых рубашках с засученными рукавами и с тонкими черными галстуками стоят на мостках, наклонившись над нашими кроватями и, жестикулируя, разговаривают друг с другом, сигареты в длинных мундштуках вычерчивают огненно-красные линии. Губы их шевелятся, но слов нельзя разобрать из-за размеренного грохота вокруг. Один щелкает пальцами, и рабочий, который в этот момент оказывается ближе других, резко разворачивается и бросается к нему. Он мундштуком показывает на одну из кроватей, рабочий срывается по направлению к стальной лестнице, рысью скачет вниз, на наш уровень, и исчезает между огромными, как картофельные погреба, трансформаторами.
Вскоре рабочий снова появляется — он тянет крюк по подвесному рельсу, крюк раскачивается, и рабочему приходится двигаться гигантскими шагами. Вот он проходит рядом с моей кроватью, ревущая где-то печь неожиданно освещает его лицо, красивое, жестокое и восковое, не лицо, а маска без эмоций. Мне приходилось видеть миллион таких лиц.
Идет к кровати, одной рукой хватает старого овоща Бластика за пятку, поднимает его, будто Бластик весит не более пары фунтов, другой рукой цепляет крюком за ахиллово сухожилие, и старик повисает вверх ногами, старенькое лицо раздулось, в глазах немой ужас, он машет обеими руками и свободной ногой, пока верхняя часть пижамы не сползает ему на голову. Рабочий тянет за куртку пижамы, мнет, скручивает поудобней, как мешковину, затем откатывает тележку обратно к мосткам и смотрит вверх, на двоих в белых рубашках. Один вынимает скальпель из ножен на поясе. К нему приварена цепь. Скальпель опускают рабочему, а другой конец цепи прикручивают к перилам мостков, чтобы рабочий не смог убежать с оружием.
Рабочий берет скальпель, четкий взмах — и старик прекращает дергаться. Сейчас меня вырвет, но кровь из разреза на груди Бластика не течет и внутренности не вываливаются, как я боялся, — лишь хлынула ржавчина с пеплом, да изредка кусочек стекла или обрывок провода. Рабочий стоит по колено в чем-то, похожем на шлак.
Где-то отворилась печь и кого-то слизнула.
Хочу вскочить, бежать куда-нибудь, разбудить Макмерфи, Хардинга и других, но это, наверное, бессмысленно. Вдруг я растрясу кого-нибудь, а он скажет: ну ты, сумасшедший придурок, чего всполошился? А потом еще, пожалуй, поможет рабочему и меня подцепить на крюк, приговаривая: страсть как интересно, что за потроха у индейцев!
Слышу резкое холодное свистящее дыхание туманной машины, вижу, как выползают первые клочья из-под кровати Макмерфи. Надеюсь, что он сообразит спрятаться в тумане.
Вдруг раздается чья-то дурацкая болтовня — явно кто-то знакомый; поворачиваюсь, чтобы получше рассмотреть, — это лысый из связей с общественностью с настолько раздутым лицом, что пациенты всегда спорят о причине этого. «Я бы сказал, что да,» — говорит один. «А по-моему, нет; ты когда-нибудь видел, чтобы мужик это носил?» — «Согласен, но ты когда-нибудь видел таких, как он?» Первый пациент пожимает плечами и кивает: «Интересная мысль!»
Сейчас он почти голый, если не считать длинной нижней рубашки с замысловатыми красными монограммами спереди и сзади. И теперь я уже точно вижу (рубашка чуть задрана на спине, когда он, бросив на меня взгляд, проходит мимо), что он в самом деле носит; зашнурован он так туго, что каждую секунду может лопнуть.
С корсета свешивается с полдюжины сморщенных штучек, подвешенных за волосы, как скальпы.
У него фляжка, из которой он потягивает, когда в горле першит, и носовой платок, смоченный в камфаре, чтобы не так сильно воняло. За ним спешит выводок учительниц, студенток и кого-то еще. Все в синих передниках, в волосах бигуди. Они слушают краткую лекцию, которую он им читает в ходе экскурсии.
Вспомнил что-то смешное, прервал лекцию, прикладывается к фляжке, чтобы подавить смех. Во время этой паузы какая-то слушательница рассеянно осматривается и вдруг замечает хроника со вспоротым брюхом, подвешенного за пятку. Она ойкает и шарахается. Тип из связей с общественностью оборачивается, видит труп и устремляется к нему, чтобы отхватить безжизненно повисшую руку.