Над кукушкиным гнездом — страница 31 из 58

— Пусть лежит, — сказал он, обмываясь под струей воды. — Может, ему не нравится глубина в бассейне.

Я был уверен: что-нибудь такое непременно случится. На следующий день он удивил отделение тем, что встал рано, вычистил уборную до блеска, а потом, когда ему велели черные, пошел мыть пол в коридоре. Удивил всех, но только не Большую Сестру. Она вела себя так, словно ничего особенного не происходило.

Днем на собрании Чесвик заявил, что пора бы наконец откровенно поговорить насчет сигарет.

— Я не ребенок, чтобы от меня прятали сигареты, как конфеты! Мы требуем что-нибудь предпринять, правильно, Мак?

Он ждал от Макмерфи поддержки, но тот молчал, сидя в углу, и Чесвик повернулся к нему. Все сделали то же самое. Макмерфи сосредоточенно разглядывал колоду карт, которая то появлялась, то исчезала в его руках, и даже голову не поднял. Стояла мертвая тишина. Только шлепали замусоленные карты Макмерфи да тяжело дышал Чесвик.

— Я требую что-нибудь сделать! — снова неожиданно выкрикнул Чесвик. — Я не ребенок!

Он топнул ногой и огляделся, ну точно как ребенок, который вдруг заблудился и вот-вот расплачется. Он стиснул кулаки и прижал их к своей круглой петушиной груди. На салатовом фоне больничого одеяния его кулаки выглядели розовыми мячиками, и Чесвик так крепко сжал их, что сам весь начал мелко дрожать.

Он и так всегда казался небольшим: маленького роста, полный, с лысой макушкой, которая блестела, как розовый доллар, — а теперь одиноко стоявший посреди дневной комнаты и вовсе выглядел крохотным. Он глянул на Макмерфи, но тот и не собирался поднимать глаз, и Чесвик беспомощно озирался по сторонам, ища поддержки у остальных острых по очереди. А они отводили взгляд и отказывались ему помочь. На лице его изобразилась паника, и его взгляд наконец остановился на Большой Сестре. Он снова топнул ногой:

— Я требую что-нибудь сделать! Слышите? Я требую что-нибудь сделать! Что-нибудь! Что-нибудь! Что…

Двое больших черных скрутили ему руки, а коротышка накинул на него ремень. Чесвик осел, словно проколотое колесо, черные поволокли его наверх в буйное, и слышно было, как его обвисшее тело шлепается о ступеньки. Когда они вернулись и сели, Большая Сестра внимательно оглядела каждого из острых, стоявших в ряд у противоположной стены. С тех пор как исчез Чесвик, никто не проронил ни слова.

— Еще есть желающие высказаться по поводу сигарет?

Я смотрю на вытянувшиеся вдоль стены опущенные лица, и наконец мой взгляд останавливается на Макмерфи. Он в своем кресле, в углу, сосредоточенно снимает колоду одной рукой… и белые трубки в потолке снова начинают накачивать замерзший свет… я чувствую это, чувствую, как лучи идут прямо в мой живот.


После того как Макмерфи перестал заступаться за нас, среди некоторых острых пошли разговоры о том, что он все еще старается перехитрить Большую Сестру, мол, услышал, что она думает отправить его в буйное, и решил на некоторое время подчиняться всем требованиям, чтобы не дать ей повода. Другие считают, что он ждет, когда она расслабится, чтобы потом огорошить ее чем-нибудь новым, более диким и необыкновенным. Они собираются группами, обсуждают и строят предположения.

Но я-то знаю, в чем дело. Я ведь слышал его разговор со спасателем. Он всего лишь осторожничает. Так осторожничал папа, когда понял, что не сможет справиться с этой кучкой людей из города, которые хотят построить плотину. Для них это деньги и рабочие места, и так можно избавиться от жителей деревни: пусть это племя индейцев-рыбаков забирает свою вонь и двести тысяч долларов, которые им дает правительство, и убирается куда-нибудь со всем этим. Папа поступил мудро, когда подписал бумаги: начнешь упрямиться — ничего не выиграешь. Все равно правительство добьется своего, раньше или позже, а так племя получит хорошие деньги. Это было сделано правильно. Макмерфи тоже так поступал. Я это понял. Он решил не лезть на рожон, потому что это был единственный хитрый ход, а не по каким-либо другим причинам, которые придумывали острые. Он не говорил об этом, но я-то знал и сказал себе, что он ведет себя умно. Я говорил себе снова и снова: это безопасно. Все равно что спрятаться. Это очень умно, никто не сможет возразить. Я одобряю то, что он делает.

Вдруг однажды утром всем острым тоже стало ясно, они поняли истинные мотивы его поведения, а все, что они придумывали раньше, было лишь самообманом. Он никому не рассказывал о разговоре со спасателем, но они уже все знают. Я думаю, это сестра передала их разговор ночью по проволочной сети в полу спальни, потому что они все сразу узнали об этом. Я вижу это по тому, как они смотрят на Макмерфи утром, когда он появляется в дневной комнате. Смотрят не так, будто рассержены или расстроены, — они, как и я, понимают, что выбраться отсюда можно, только если вести себя, как хочет Большая Сестра, — они это понимают, но все равно смотрят так, словно хотят, чтобы все было иначе.

Чесвик тоже это понял и не таил обиду на Макмерфи за то, что тот не пошел напролом и не захотел поднимать шума из-за сигарет. Он вернулся из буйного как раз в тот день, когда сестра передала информацию по всем койкам, и лично сказал Макмерфи, что понимает, почему тот так действовал, это действительно самая умная вещь, если разобраться, и если бы он раньше подумал о том, что Мак находится в заключении, то никогда бы не подставил его. Чесвик все это объяснял Макмерфи по дороге в бассейн, но, как только мы пришли туда, заявил, что тем не менее ему очень хотелось бы «ну хоть что-нибудь сделать», и прыгнул в воду. Его пальцы каким-то образом застряли в сливной решетке на дне бассейна, и, как ни старались спасатель, Макмерфи и двое черных отцепить его, пока они нашли отвертку, сняли решетку и подняли Чесвика наверх, все еще сжимавшего решетку своими синюшными пальцами, он уже был утопленником.

* * *

Стоим в очереди за обедом, вдруг вижу: где-то впереди в воздух взвивается поднос — зеленое пластиковое облако проливается дождем из молока, гороха и овощного супа. Трясущийся, на одной ноге Сефелт вываливается из очереди и, воздев руки кверху, падает навзничь; тело его изгибается дугой, и искаженное лицо с вывернутыми белками проносится со мной рядом. Головой он ударяется о кафель, — кажется, будто камни столкнулись под водой, весь он выгибается дугой, словно дрожащий, шатающийся мостик. Фредриксон и Скэнлон бросаются ему на помощь, но большой черный отталкивает их, выхватывает из заднего кармана плоскую деревяшку, обмотанную изолентой с бурыми пятнами, с усилием раскрывает Сефелту рот и всовывает ее между зубами; я слышу, как деревяшка крошится, и у себя во рту чувствую щепки.

Судороги Сефелта постепенно сходят на нет; вскоре появляется Большая Сестра, становится над ним, и он тает, обмякает, превращаясь в серую лужу на полу.

Она складывает руки перед собой, словно держит свечку, и смотрит сверху на то, что от него осталось и теперь вытекает из-под брюк и рубашки.

— Мистер Сефелт? — спрашивает она у черного.

— Он самый… — мычит тот, стараясь выдернуть свою деревяшку. — Миста Сефел.

— И мистер Сефелт еще утверждал, что не нуждается в лекарствах!

Она кивает, отступает на шаг от того, что приближается к ее белым туфлям. Затем поднимает голову, обводит взглядом обступивших их острых, снова кивает и повторяет:

— …совсем не нуждается в лекарствах.

На лице у нее одновременно и улыбка, и жалость, и терпение, и отвращение — заученное выражение.

Макмерфи ничего подобного еще не видел.

— Что это с ним? — спрашивает он.

— Мистер Сефелт — эпилептик, — говорит она, не сводя глаз с лужи и не глядя на Макмерфи. — Это значит, в любое время с ним могут случаться подобные припадки, если он не будет выполнять предписаний медиков. Но он решил, что умнее всех, и перестал принимать лекарства. Мы его предупреждали: это может произойти. И тем не менее он продолжал вести себя глупо.

Насупившийся вперед выходит Фредриксон. У него крепкое телосложение, всегда бледное лицо, светлые волосы, светлые густые брови и вытянутый подбородок, ведет он себя в отделении уверенно и даже нахально, как когда-то вел Чесвик: любит поорать, прочитать мораль, отругать кого-нибудь из медсестер, угрожает, что уйдет из этой вонючей больницы! Но они никогда не останавливают его, а когда он успокаивается, спрашивают: «Вы закончили, мистер Фредриксон? Можно оформлять вам выписку?» Затем на дежурном посту держат пари, сколько пройдет времени, когда он виновато постучится в стекло и попросит прощения, мол, как насчет того, чтобы забыть все им сказанное сгоряча и на денек-другой запрятать подальше эти бланки, о'кей?

Фредриксон подходит к сестре и грозит ей кулаком.

— Ах, вот как? Значит, так? Вы собираетесь распять старину Сефа, как будто он сделал это назло, так?

Она успокаивающе берет его за руку, и кулак разжимается.

— Все нормально, Брюс. С твоим другом все будет в порядке. Очевидно, он не принимал дилантин. Просто не знаю, что он с ним делает!

Знает, и не хуже других: Сефелт не глотает капсулы, а держит их во рту и потом отдает Фредриксону. Он не хочет их принимать из-за «губительного побочного воздействия», как он выражается, а Фредриксон хочет принимать двойную дозу, потому что до смерти боится припадка. Обо всем этом сестра знает, это ясно по ее голосу, но по ее виду — сочувствующему и доброму — можно подумать, что она никогда и не слыхала о чем-либо подобном.

— Да-а, — говорит Фредриксон, но уже потерял пыл и не может продолжить атаку, — и все-таки не надо делать вид, будто все так просто: принимать или не принимать лекарство. Вы же знаете, Сефа волнует, как он выглядит и что женщины считают его уродливым, и вы знаете, что он думает про дилантин…

— Я знаю, — говорит она и снова трогает его за руку. — Он думает, от дилантина лысеют. Бедный старик.

— Он не так стар!

— Знаю, Брюс. Но почему вы так расстраиваетесь? Почему защищаете его? Никак не пойму, что за отношения у вас с вашим другом?