Над квадратом раскопа — страница 10 из 52

Достоверность рассказа подтверждало то удивление и неодобрение виденного, которое старый рыбак сохранил и через шесть десятков лет. Это же объясняло, почему ни у Н. Харузина, изучавшего быт, предания и культуру лопарей в конце прошлого века, ни у В. В. Чернолусского, изучившего цикл кочевой жизни саамов в течение года, я ни слова не нашел о подобных обрядах.

Это была не забава. Это было, что называется, святая святых, магическое действо, призванное обеспечить не только плодородие оленей, но здоровье и плодородие самих саамов, «оленных людей».

В рассказе об осеннем празднестве оленеводов передо мною возникла картина первобытной магии, сохранившейся с незапамятных времен, вынесенной под осеннее северное солнце из глубин безмолвных палеолитических пещер Западной Европы. Там, глубоко под землей, европейские археологи обнаружили подземные святилища, где совершались магические обряды, а в них — изображения бизонов, северных оленей, диких лошадей. И рядом — изображения замаскированных танцоров, людей-оленей. Можно представить, как в свете дымных факелов жрецов каменного века взрослые члены рода, перевоплотившись с помощью краски, шкур и масок в животных, от обилия которых зависело благополучие и сама жизнь племени, подражали их действиям во время осеннего гона, чтобы обеспечить их размножение, обилие стад и удачную охоту. Палеолитические охотники точно так же, как саамы, кочевали по всей Европе за стадами оленей. Открытые солнцу и ветрам стойбища возле рек на европейских равнинах наполнялись жизнью только в летнее время, как то происходило на Сунгире и на других палеолитических стоянках наших мест, где не были обнаружены следы утепленных жилищ. Вывод этот подтверждают найденные на них кости молодых телят, отсутствие сброшенных рогов, что у важенок происходит в мае — июне, после рождения потомства, а у самцов — в ноябре — декабре, после завершения гона. На летних стойбищах встречаются и кости перелетных птиц и их птенцов, которых нет на зимних местах поселений.

Бронзовая бляшка с изображением шамана.

В пещеры и под навесы скал палеолитические охотники Европы возвращались к ноябрю и жили здесь до апреля — мая, как показали исследования крупнейшего историка первобытности А. Брейля. Здесь, на местах зимних стойбищ, после летних странствий собирались все члены рода на традиционные празднества.

И тогда, десятки тысячелетий назад, и теперь, всего лишь назад полвека, нужна была тайна, уединение, выбор места и времени — в соответствии с местом и временем гона оленей, с их привычками и повадками, которые воспроизводили саамы и их далекие предки.

Так получалось снова, что совсем не человек направлял и вел за собой оленей. Вникая в календарь саамов-оленеводов, записанный в памяти поколений привалами, тропами, озерами, береговыми тонями, местами отела, ягельными пастбищами, я снова убеждался, что это олени указывали человеку время, когда сниматься со стоянки и кочевать, а когда прерывать кочевье; когда можно веселиться, устраивать свадьбы, состязания, отбросив на время заботу об охране стада и добывании пищи, а когда надо неустанно бодрствовать, отряхивая слепящий снег, сбивая сон и усталость, вслушиваясь в каждый звук, теряющийся в крутящей снеговерти; когда надо приносить жертвы, навещая места поселений «праудедков», а когда — продолжать прерванное кочевье к зимовкам на озерах по хрусткой, прихваченной первым морозом и крупитчатым снежком угасающей тундре.

Фигура «колдуна» (из пещеры Три брата. Франция).

Некоторые из этих озер мне довелось видеть и летом, и в самом начале зимы, когда над землей стоит ломкая, звонкая тишина, внезапный звук несется свободно, дробясь и отражаясь от холодных стволов, от гулких, промерзших уже склонов, а внезапное карканье ворона разносится, кажется, на много километров окрест. Именно тогда эта заполярная земля повернулась ко мне еще одной своей стороной, без которой я вряд ли смог бы представить себе весь цикл жизни ее обитателей — и прошлых и настоящих.

…Из Москвы я улетел в последнем взрыве золотой осени, шуршащей листом на бульварах, пряно пахнущей запоздалым грибом и тлением в парках, — осени, предвещавшей туман, зябкую сырость дождя, неумолимо подкатывающуюся слякоть. Самолет ушел в серую мглу облаков, пробился сквозь них к солнечной, морозной пустоте неба и пошел на север над белой клубящейся ватой. Снова землю я увидел, когда мы пошли на снижение. Я ждал ее — такую знакомую, в зеленой щетке тайги, в ярко-синих, гофрированных волной озерах. Но все было иначе. Оцепенелая, с черной водой, кое-где побелевшей от первого льда, в окружении серых холмов со штриховкой редколесья лежала стынущая земля. Здесь уже начиналось царство зимы, царство смерти, о котором говорили руны «Калевалы» и «фантастические» саги норвежских викингов.

С особенной силой этот переход от ослепительного, пьянящего светом лета к короткому, сжимающемуся вместе с холодом дню я ощутил чуть позднее, на берегу одного из таких озер, неподалеку от Волчьей тундры, где у Митенева, пригласившего меня к себе, была небольшая биологическая лаборатория. Собственно, лабораторией было само озеро. В маленькой избушке стояли микроскопы, бинокулярные лупы, флаконы с реактивами. По вечерам в ней гудела докрасна накалявшаяся железная печурка, тускло светила керосиновая лампа, а молодой красавец пес, которому еще не исполнился год, прислушивался к нашим долгим разговорам.

Днем обычно было мягко и пасмурно. От замерзающей воды на перекате, где из озера рождалась речка, поднимались густые клубы тумана, длинными иглами инея оседали на прибрежных кустах, деревьях, сухом, вмерзшем в закраины тростнике. По ночам мороз крепчал. Дымящиеся плесы на глазах схватывало льдом, вода из-под него начинала уходить, и за полночь за стенами избушки начиналась настоящая артиллерийская канонада. Казалось, невидимые снаряды рикошетили о земную и небесную твердь и с пронзительным, душераздирающим воем улетали вдаль, к Волчьим и Каменным тундрам, оставляя за собой длинные, змеящиеся трещины.

Так садился лед…

По словам Митенева, на озеро каждую осень приходили зимовать саамы с оленями. Приходили издалека, за сотню с лишним километров от тех мест, где они проводят весну и лето, на места, где зимовали их предки. Будь то летом, я попытался бы отыскать в лабиринте заливов, мысов, островов и проток следы еще более древних зимовок, от которых могло что-нибудь остаться: каменный скребок, сланцевый нож, заплывшая впадина землянки. Но в тот раз, так и не дождавшись запаздывавших оленеводов, я смотрел на это лесное озеро лишь как на завершающее звено, к которому добирался ощупью предшествующие годы.

Здесь завершали свой годовой кочевой цикл саамы, возвращавшиеся теперь не на оленях, а на мотонартах, и все же — вслед за оленями. Менялось время, менялся человек, но не менялись олени. Они-то и оказались той живой ниточкой, протянутой в современность из прошлого, к которому мы пришли с Митеневым, каждый со своей стороны.

История, в которой одним из главных действующих лиц оказался загадочный Myxobolus obesus, представлялась мне достаточно поучительной. Ни морские террасы, прорытые порожистыми реками, ни раковины в их песчано-гравийных слоях не могли с достаточной точностью ответить на вопрос, когда и как это микроскопическое существо могло попасть в реки Кольского полуострова. Истинным хранителем времени оказались угли из каменных очагов древних обитателей этих мест, их кварцевые орудия, остатки землянок и полусгоревшие кости животных на местах сезонных поселений — своеобразный хронометр, по которому следовало сверять хронометры других фактов.

Быть может, тогда впервые я почувствовал, что археология вовсе не исчерпывается только изучением истории человека, и то, что на помощь для решения наших сугубо археологических задач приходят иные науки, — не более чем случайность, потому что истинный фокус оптической оси лежит дальше и глубже.

Мы привыкли воссоздавать в своей работе человека, — воссоздавать из следов его деятельности, из орудий труда, из мест его обитания, из его охотничьей добычи. Бесплотный, угадываемый лишь внутренним зрением, этот человек двигался среди наших построений, чувствуя себя центром внимания и хозяином положения. Но вдруг, как бывает, когда меняешь фокусировку бинокля и прежнее изображение в поле зрения расплывается, уступая новому, четкому, расположенному гораздо дальше, я почувствовал, что человек не предел, не цель — он сам является «мерой всех вещей», масштабом для постижения тех грандиозных явлений, которые мы учимся прослеживать в веках и тысячелетиях. Собственно, вот это еще не оформившееся, не сформулированное в словах и понятиях чувство и подготовило встречу с Митеневым на лесном озере.

Наши разговоры с биологом были похожи на путь, ведущий вверх по реке. От холодного, зелено-синего моря, от мокрых песков, открывавшихся ветру в часы отлива, от сухой прибрежной и влажной приморской тундры мы поднимались все выше, мимо порогов, над которыми порой взмывала серебряная торпеда семги, мимо обрывистых скал, стиснувших реку, по заросшим соснами и березняком старым дюнам древнейших террас, — и с каждым шагом река становилась стройнее, ýже, мелководнее, а за спиной оставались ее бесчисленные притоки, то мутившие ее воду, то вливавшие в нее густо-чайный настой болот.

Так приходишь к истоку реки. Но так же приходишь к истоку мысли.

Именно здесь, на Севере, на протяжении почти десяти тысяч лет человек сумел стать деятельной и органичной частью природы. Им была решена задача экологического равновесия — состояния, при котором ни одна из составных частей системы «человек — природа» не испытывает угнетения со стороны других частей. Человек не изменял природу, он ей следовал, как следуют воды реки уже проложенному руслу, следил за ее сигналами и предугадывал изменения, чтобы встретить их подготовленным…

То, что я открывал для себя на Севере, я знал и раньше. Но знание это было книжным, каждый факт был отделен от другого невидимой, но ощутимой перегородкой, отсутствием непосредственной связи.