Над любовью — страница 3 из 13

Глава I

Виталий Федорович Мятлев, собственно, не помнил и не знал своей жизни до кончины родителей, что может показаться несколько странным, когда узнают, что в то время, как мать и отец его утонули, катаясь на яхте где-то близ Бретани, ему было уже двадцать пять лет.

Он говорил, что не помнит ничего о себе и не интересуется прежним, потому что только это потрясение вывело его из безжизненного состояния, в котором он находился до этого дня.

Стал ли он, действительно, чувствовать жизнь после этого печального события — неизвестно.

Известно только, что нежданно для родных и знакомых переселился в старое имение, до того времени совсем забытое и ненавидимое бывшими владельцами и наследником, предпочитавшими западные курорты.

Виталий Федорович даже не поморщился и ничем не выразил неудовольствия, когда при нем долго не могли открыть большим ключом заржавленный замок подъезда в доме с белыми покривившимися колоннами, когда заскрипели погнувшиеся паркетные полы в залах и пахнуло сыростью из маленьких, выходивших в сад комнат…

Напротив того, приказал управляющему тотчас же приготовить себе спальню своего деда и объявил, что с этого же дня будет в ней ночевать.

К спальне прилегала библиотека со шкафами черного дуба, наполненными книгами в разнообразнейших переплетах, тисненых золотом по сафьяну, и множеством истрепанных книг без переплета. Кроме шкафов в комнате, в углах были составлены столики и тумбы с канделябрами и каким-то бронзовыми фигурами, а на полу лежали рамы без картин, куски черного и красного дерева — ножки от стульев и разрозненные полочки. От шагов по полу сотрясались на стенах кенкеты и хрустальные подвески их искрились радужными огоньками.

Первые несколько дней Виталий Федоровичи безвыходно проводил время в этих двух комнатах, предоставив нанятой прислуге убирать остальные и мыть окна и двери во всем доме. В сад он долго не выходил и никуда не выезжал, потому ли, что было осеннее ненастье или потому, что углубился в книги, в найденные письма предков. А когда прибрали дом, то, выбрав несколько французских гравюр, подолгу рассматривал их, сидя поочередно во всех спальнях и на всех с выцветшей обивкой диванах, представляя себе живших здесь некогда своих кузин, тетушек и прабабушек…

Смотрел на попадавшиеся в ящиках комодов дагерротипы с женскими лицами, так не похожими на нынешние, которые он встречал и любил в Париже и которые были ему часто, хотя и не надолго, близкими… Или пристально всматривался в гарусную подушку с большими блеклыми розанами и незабудками…

Вообразив немало отрывков и приключений из жизни давнишних обитательниц старого дома, Виталий Федорович захотел поглядеть, как живут нынче? И, посетив однажды священника своего села, зачастил в маленький домишко с бальзаминами и запыленными кактусами на окнах.

У батюшки гостила дальняя его родственница, составлявшая предмет отчаяния всей почтенной семьи старика: тонкая, бледная девушка с узкими зеленоватыми глазами, задумчивым лбом, всегда молчаливая, полная чем-то, одной ей известным.

Когда Виталий Федорович пришел к ним в дом в третий раз, Дарья Николаевна, сидевшая на окне в прихожей, погруженная в чтение какого-то письма, удержала его в комнате:

— Вы должны мне помочь, через неделю мне нужно ехать в Петербург, не стану объяснять вам, в чем дело. Перед отъездом зайду к вам.

Виталий Федорович нисколько не удивился повелевающей манере говорить, а только, любезно поклонившись, выразил готовность услужить ей.

И не перед отъездом, а немного раньше пришла Дарья Николаевна в дом с белыми колоннами, увитыми остатками проволоки и засохшим, почерневшем на холоде и непогоде хмелем.

А когда прощалась через неделю, он сказал ей:

— Конечно, приеду, как только позовете и не только, если беда случится, как вы говорите.

Расставание и необычайная встреча, как будто она была не случайной и мимолетной, и ненужные слова сделали то, что Виталий Федорович стал думать, читать и даже, кажется, писать только о женщинах, до странности много и изощренно. Своими письмами к каким-то приятелям он вызвал те толки, о которых упомянула Любовь Михайловна в разговоре с Несветской.

Спустя несколько месяцев вдруг собрался на день или два в столицу, а после, возвратившись и пробыв короткое время в усадьбе, снова уехал уже надолго за границу, откуда вернулся больной, истомленный и, совсем расслабленный деревенской весной, лежал теперь по целым дням на террасе, прилегавшей к библиотеке.

Любовь Михайловна не замечала повышенного мышления, которое овладело племянником, а видела только, что здоровье его совсем плохо:

— Послушай, Виталий, почему ты не позволяешь вызвать врача из Петербурга? Мало ли, что там тебе наговорили в Давосе…

И Розен, поддерживая племянника под руку, уводила его с начинавшего свежеть вечернего воздуха.

— Милая моя тетушка, вы так убиваетесь, что и я начинаю терзаться. Я болен не только физически, лечиться я все равно не стану, а я болен от людей. Я знаю, что я безнадежен и от этого мне не тяжело, но я хочу легко прожить оставшееся, — покашливая, говорил Виталий и ласково смотрел на тетку черными неподвижными глазами и улыбался еще красными губами.

Любовь Михайловна довела Виталия до дивана в библиотеке, велела слуге укрыть его пледом и, силясь говорить, заметила:

— Скоро, часа через два, Кэт должна приехать со станции.

— Я рад, что она будет с нами, хотя и не знаю ее совсем. Где ей приготовили комнату? — оживился Виталий.

— Спальню и маленькую библиотеку, где жила твоя мать в молодости; как полагаешь, хороши эти комнаты?

— Очень, кроме моих комнат, я эти люблю больше всего. Давайте сегодня вместе пить чай, я не лягу спать до приезда вашей Кэт, согласны, тетя?

Любовь Михайловна тревожно слушала нервно-веселый голос, смутно угадывая ухудшение в болезни, согласилась и ушла чем-то распорядиться.

Виталий задремал и не расслышал, как подъехал к парадному крыльцу экипаж, как забегала по комнатам прислуга, и только, когда лакей поставил на стол близ дивана лампу, открыл глаза и спросил:

— Что тебе? зачем свет?

— Любовь Михайловна не знали, что вы почиваете и приказали просить в столовую, у них гостья.

Виталий сам дошел до столовой, где за круглым столом, накрытым для чая, сидели тетка и Кэт. У него хватило сил не только подойти к ним, но и бодро, приветливо поздороваться с Кэт, посидеть с полчаса и послушать их беседу.

— Во всяком случае эта книга меня увлекла с первой до последней строчки, читая ее, я думала только о написанном и сегодня же дам ее вам, — доканчивала Кэт свое повествование о чем-то прочитанном.

Виталий, увидя ее лицо, вспомнил почему-то Дарью Николаевну и, не то интересуясь, не то насмешливо спросил:

— Неужели вам удалось разыскать книгу, которую стоит читать? Я ничего теперь не читаю, потому что слишком много занимался людьми и все уже сам прочел, зачем же читать романы?

Кэт назвала французского романиста, соединившего беллетристику с подчас философским размышлением и поразительной легкостью языка.

Уходя к себе в спальню, Виталий подумал о Кэт: «И эта не все скажет и не просто уйдет!..» А ночью, разбуженный чем-то приснившимися, встал со своей белой лакированной кровати и, запахнувшись в фиолетовый халат, долго сидел в кресле у окна.

Снова вспомнил Дарью Николаевну, встала, точно ожила их встреча — вторая и последняя, в Петербурге; когда он совсем того не ждал, она вызвала его телеграммой. Памятуя свое обещание, — поехал; Дарью Николаевну приговорили к тюрьме на 5 лет; и узнал тайну, что неясно предчувствовал тогда в деревне; и огорчился, что казавшееся ему мистицизмом оказалось просто причастностью к политике…

Благодаря связям в нужном министерстве и родне, выхлопотал ей замену тюремного заключения годом поселения.

Увидел впервые близко безумную радость спасенной свободе и оставшийся день до высылки захотел провести вместе. Как будто хотел, чтобы перед уходом она почувствовала и насладилась самим движением беспечальной жизни; ездили весь день из ресторана в ресторан, по островам, напоенным маем и солнцем, на котором еще ярче блестели экипажи, моторы, туалеты и камни женщин, точно вызывали пользоваться жизнью. После театра, отдельный кабинет ресторана. Смятые ландыши и розы… Вино, много вина.

«Зачем и почему она?

Другую можно было бы никогда потом не видеть, но зачем она? Она была для иного, для любви…»

И понял он, когда через неделю получил в деревне от нее письмо оттуда, понял весь ужас, всю ненужность той ночи, понял, что она прощалась с ним перед смертью…

Еще через неделю прочел официальное сообщение, что Дарья Николаевна К. повесилась в Архангельске.

Тогда бежал из усадьбы, кочевал из санатории в санаторию, из курорта в курорт, искал чего-то, любовных утех, любви или правды, сам не знал чего…

И теперь?..

— Ах, не спать опять сегодня! Когда же, наконец, я усну навсегда? — вслух воскликнул Виталий.

Глава II

— Не знаю что, одно ли мучение души или какое-то раскаяние, или жажда несуществующих наслаждений, прогнали меня тогда из деревни, но Дарью Николаевну я не забывал и там, среди всех женщин, увлечений даже… Я так виноват перед нею, что простил ей и санаторию чахоточных и Маделену, которую я любил только потому, что знал дольше других! А на самом деле я любил только ту, что умерла в Архангельске. Хотя я дошел до ненависти к женщинам и искал коротких встреч, хотел наказать всех тех которые сами ждут греха, живут им, а не то, что она… все-таки я знаю, что если бы мне суждено было еще жить, я любил бы ушедшую Дарью Николаевну. С другими я не представляю себе любви, — волновался, полулежа в соломенном кресле на террасе, Виталий и смотрел на Кэт, точно ждал ее слов.

Прошло недели две со дня ее приезда в имение. Они с Виталием как-то подошли друг к другу и, беспрестанно находясь вместе, открывали сокровенные мысли, рассказывали все о своей жизни, ничего не утаивая, до мелочей.

Кэт не сразу ответила, а продолжала молча смотреть не то на сквозившее между листвой клена голубое небо, не то на распустившийся в конце желтеющей песком дорожки круглый куст жасмина. В раскаленном дневным солнцем воздухе не слышно было ни единого звука.

— Екатерина Сергеевна, что же вы молчите? или вы на меня рассердились? — и Виталий, погрустневший, протянул к ней руку.

— Нет, меня только удивляет, что вы, в сущности не зная женщин, так возненавидели их. А то, что вы почувствовали, что вы могли бы любить Дарью Николаевну, если бы больше знали ее, мне близко и понятно…

— Так и должно это быть! — словно обрадовался он. — Ведь это почти тоже, что вы говорили про себя и Шауба; между нами тоже не было сказано нужное и только разница в обстоятельствах… А может быть, это прообраз? может быть, она только аллегорическое изображение будущей встречи? — снова, но другим голосом, спрашивал Виталий.

— Аллегория, поясняющая отношения мужчины и женщины, то что нас с вами так занимает? То, чем мы наполняем наши разговоры? Возможно… Горе ваше мне понятно, ведь все равно: потерять умершего человека или расстаться с живым, — отвечала Кэт и пристально смотрела на него, будто хотела убедиться, что, действительно, так говорит еще один человек.

Не пойму я все-таки, как вы с вашей умной душой могли дойти до дикости увлечения, до любви, как вы называете, к такой явной эротоманке, как Маделена, — продолжала Кэт.

— Я сам был таким, а она была только умирающая от туберкулеза и все же прекрасная красотой женщина. Я жил фантазией, вздорной, смешанной с моим настоящим горем, я хотел сгореть, — пусть вам не кажется пафосом это слово. — И вот, — и Виталий снова закашлялся, покраснел, потом побледнел, осунулся и сдавленным голосом докончил, — догораю, дождался своего, умру, жду смерти!

— Перестаньте, Виталий!

— Нет, не перестану; а вы не нервничайте, как истеричка, а слушайте; ответьте мне, как вы думаете, почему мы с вами так поздно встретились? Мы оба, не узнавшие до конца любви?

— Не суждено было узнать ее, но ведь понять, почему, удалось? Радость этого сознания сильнее страдания быть всегда над любовью. Суждено мне, быть может, остаться без любви такой, какая захватила всех, — увлекаясь, думала вслух Кэт.

— Что вы тут говорите? оба разволновались, кто из вас болен, трудно сказать даже? — спрашивала, сердясь, вошедшая Любовь Михайловна.

— Кажется, действительно, чересчур много наговорили — отдохните-ка, Виталий, а мы пойдем в сад.

И Кэт спустилась в сад за Любовью Михайловной.

— Ну что, видите теперь, что ему не лучше, что умирает? Страдает, что живет; вчера так долго говорил о смерти, ждет ее? — спрашивала и говорила Розен.

— Виталию плохо и я боюсь, что смерть… недалека; как тяжело это видеть, — ничего не поделать, а еще тяжелее, что именно он дошел до ожидания смерти, — печальная, в раздумье отвечала Кэт. — Но то, что он говорит, — искренно и только эта ужасная болезнь делает его переживания и страдания уродливыми.

Они подходили к пруду. На противоположном берегу его, подходившем к дороге, у мельницы, бегали голые ребятишки, перекликались, кричали и аукались из воды. Напевая заунывными голосами веселые слова и согнувшись под тяжестью коромысел с ведрами воды, поднимались на холм женщины с подоткнутыми подолами холщовых юбок.

Глава III

Прошло три дня… Виталий умер; никто не знал, когда он отошел от них: ночью или утром?

Когда в двенадцать часов Любовь Михайловна вошла к нему, чтобы дать ему обычное лекарство и растворить в его комнате окно (он любил, чтобы она впускала по утрам к нему солнце) и, еще подойдя к его кровати, она не знала, что он уже давно похолодел, и не чувствует уже запаха веток жасмина, которые были почему-то в постели, и не замечает разбросанных листов бумаги по ковру… И что уже исполнилось его желание — уснуть навсегда…

Любовь Михайловна в течение нескольких минут не могла уйти из комнаты и позвать Кэт и прислугу, а села на белый, обитый голубым шелком табурет. Не уходила и, как будто хотела что-то узнать, смотрела на застывшее лицо.

Почему умер, не узнав жизни? Почему всегда думал о любви? Неужели от горя, что умерла та рыжеволосая Маделена? Простил ли ее болезнь? простил ли себя?

Шли за гробом, когда вынесли его из серой деревянной церкви с золоченым крестом над синим куполом. И не чувствовалось печали, — осталась она сокрытой, и не было ее ни над серебряным гробом, ни в розовых с белым венках, ни в одеянии шедшего впереди священника, ни в певчих с покрасневшими от пьянства носами… Ни в звоне то гудевших, то заливавшихся колоколов. Старался звонарь…

Старались полчаса спустя, копая и стукая лопатой о камни, могильщики, разрыхляя мягкую, горячую от солнца землю; любовно приготовляли ложе, будто чувствовали сами, что лежать там должно…

— И сколько радости в пении! Разве это прощание с уходящим?

Кэт ощутила какой-то прилив бодрости, такой неуместный, и странную легкость, сменившуюся тотчас холодом пустоты. А в конец стены белого каменного склепа, на угол, прилетел щегленок и громко чирикал… К удушливому ладану примешался запах мяты.

Стояли в зале и ждали, когда подадут лошадей, чтобы ехать на станцию; торопились уехать, а потому уже оделись и нетерпеливо ходили и садились, чтобы снова встать.

— Все-таки хорошо, что Бориса нет в городе, хотя я знаю, что он придумал свое путешествие только для того, чтобы испытать меня, так он думает, он надеется!

— Отчего же Кэт, вы ему прямо, окончательно не написали? — спрашивала Розен.

— Написала, что больше не вернусь, а он не понял! Когда приеду в Петербург, напишу еще раз, ведь все равно, если все кончено безвозвратно и это ощущается — словно видишь?.. Я ничего больше не хочу ни вспоминать, ни ждать, и, не оглядываясь назад, пойду вперед; осталось то, над чем проходила я: жизнь и любовь, то, над чем проходим все.

1914 г.

Май.


РАССКАЗЫ