Над любовью — страница 4 из 13

Рыцарь

I

Лениво звонили колокола одинокой церкви в заброшенном на границе Польши городке, так внезапно опустевшем. Почти не видно было на улицах горожан, которые спешили бы на вечерний зов… Происходило это оттого, что в городе давно никого не было, кроме трех-четырех отважных чиновников да нескольких упрямых стариков. Последние ни за что не хотели покинуть насиженные места, руководствуясь, главным образом, тем соображением, что если все разбегутся, то после некому будет рассказывать о немце.

Между тем, немецкого набега ждали не только со дня на день, но даже с часу на час.

Оставленные недавними обитателями квартиры и усадьбы наполнили расположившиеся в городе войска. Один из гусарских эскадронов квартировал в дворянском клубе на Костельной улице. Этот дворянский клуб ничем не отличался от множества подобных ему провинциальных клубов; кормили там так скверно, что никто ничего, кроме сельтерской воды, и не спрашивал. Тарелками в столовой гремели лишь в экстренных случаях, — во время выборов или других важных собраний, когда в уездный город наезжали господа дворяне. Зато в этот вечер в унылых залах клуба царило чуть ли не настоящее оживление. Эскадрон, занявший дворянский дом, отличался непринужденностью и жизнерадостностью, присущими молодежи. Командир полка, не старый еще, любил свою «молодежь» и ничем не стеснял. На поход он смотрел, как на праздник, и всегда повторял, что воин до боя (конечно, во время привала и по мере возможности) не должен менять образа жизни и что времяпрепровождение офицера должно быть приятным, иначе он может потерять «равновесие»… Пожалуй, командир был прав. Видимо, офицеры разделяли его взгляд: по крайней мере, в описываемый вечер они собирались в большом зале и поспешно расставляли карточные столы и раскладывали колоды карт.

За окнами угасал розовый весенний вечер, прозрачное небо говорило о свежести воздуха. Далеко раздававшиеся переклички дозоров доносились сквозь тонкие стены дома и звучали призывно и торжественно.

Молодой корнет, на вид почти юноша, старательно зажигал керосиновую лампу, висевшую под потолком. Лампа беспокойно качалась, а пламя фитиля замигало, обещая копоть. Корнет, пренебрегая и этим обстоятельством, поспешил к окнам, чтобы опустить вылинявшие зеленые шторы.

— Оставьте шторы, Згорский! К чему было зажигать лампу? Духота… На дворе чудесное освещение!.. — крикнул кто-то довольно ворчливо из дальнего угла комнаты.

— В самом деле, лампу зажечь еще успеем: вечер действительно хорош. Мне кажется, господа, что вы меньше всего думаете сейчас о картах? Не так ли? — попыхивая папиросой, обратился к офицерам вошедший командир.

В ответ послышалось согласное молчание, отлично выразившее настроение собравшихся.

— Тогда тоже был вечер, на зеленом сукне так же лежали карты… Глаза корнета Згорского удивительно напоминают его глаза… — в раздумье, с несвойственным ему лиризмом в голосе, продолжал командир.

— Кого — его? — встрепенулся корнет Згорский, размечтавшийся у окна с зеленой шторой.

— Когда был такой вечер, где?.. — послышались голоса со всех сторон.

Звякнули шпоры, стукнули, двигая столы и переставляя стулья, и офицеры пододвинулись ближе к командиру, точно предугадывая интересный рассказ. Совсем не хотелось разговаривать в тихом доме под вечер: хотелось слушать и молчать.

— Нечаянно начал, а, кажется, придется досказать, — вздохнул полковник. — Было это пять лет тому назад, — я тогда командовал эскадроном в о… полку. Кого «его» — узнаете, будьте терпеливы.

Командир уселся в кресло, сделанное наподобие вольтеровских кресел и, изредка посматривая в окно, начал историю, совсем непохожую на те, что случаются в нынешние дни.

— … Перед самыми маневрами нас перевели в глухую уездную трущобу. Трущоба эта казалась нам тем непривлекательней, чем чаще мы вспоминали недавно оставленный уезд со многими радушными усадьбами, где мы привыкли чувствовать себя точно в собственных. За несколько лет стоянки в уезде мы сжились с тамошними помещиками, а они жаловали нас, как родных. Особенно подружились с предводителем дворянства: племянник его, Игнатьев, поступил к нам в полк вольноопределяющимся. Молодой человек этот, лицом похожий на Згорского, отличался необычайным одушевлением, сердечным жаром и каким-то отменным благородством. Дамам он нравился и, как говорили, имел громадный успех…

По переезде на новые места, Игнатьев остался нашим единственным сувениром о житье в К. губернии, и мы носились с ним чрезвычайно. У меня в доме он был принят запросто и постоянно вздыхал у рояля командирши — моей бывшей жены. Офицеры не устраивали ни одной вечеринки, не позвав Игнатьева, — не оттого только, что помнили гостеприимство его дяди, но и оттого, что нрав молодого человека пришелся им по душе.

II

— В новом местопребывании большинство, в том числе и я, поселилось в грязной еврейской гостинице. От нечего делать по вечерам офицеры слонялись из номера в номер, навещая друг друга. Я находился в угнетенном состоянии: незадолго до того меня неожиданно покинула жена, заявив, что она слишком молода, чтобы коротать жизнь со стариком… Видимой причины к такой развязке не было и жили мы до тех пор всегда в мире и радости.

Однажды, под вечер, вернувшись с прогулки верхом, утомленный тяжелой, неустановившейся после зимы дорогой, я мрачно бродил по коридору. Звуки мандолины и неуверенной песни остановили меня у двери корнета М. Я., постучав, вошел и увидел в комнате человек пять-шесть офицеров в расстегнутых мундирах за ломберным столом. Корнет М. держал банк и впопыхах выронил из рук карты. Я успокоил вскочивших с мест офицеров и попросил принять меня к себе в гости. В комнате было невероятно жарко от накаленной железной печки, и я снял сюртук.

Хозяин номера, корнет М., спросил у меня разрешения оставить с нами вольноопределяющегося Игнатьева.

— Разве он здесь? — удивился я.

Сквозь папиросный дым, окутавший комнату, я не заметил его. Бросив задрожавшую всеми струнами мандолину на кровать, Игнатьев вытянулся передо мной. Я не только разрешил ему остаться, но и попросил продолжать петь.

Как-то безрадостно, едва ли не угрюмо, поблагодарил он меня и опять отдалился от нас в угол, на кровать…

Вскоре раздались невеселые напевы…

Меня, помню, поразило настроение Игнатьева — совсем ему несвойственное.

Игра продолжалась, прерываемая только для нескольких глотков чая или коньяка и появлением лакея с новыми бутылками. Час ужина заставил нас прервать наше упорное и увлекательное занятие… Однако, прежде, чем звать прислугу, чтобы заказать ужин, решили насчитаться. Оказалось, что я проиграл рублей двести.

Офицеры смутились. Я поспешил растолковать им, что мне больше приличествует проигрывать, нежели их обыгрывать, а также сообщил им, что накануне мне отдали старый долг, который я считал совсем потерянным.

Я встал и направился за бумажником к сюртуку, брошенному на стуле поодаль. Бумажника в кармане не было. Полагая, что я мог обронить его, когда снимал платье, я попросил посветить мне. Но сколько я ни шарил по полу, сколько ни смотрели мои партнеры — бумажника с деньгами не находили.

— Куда же он мог исчезнуть? Я помню, что, сняв сюртук, я переложил бумажник из одного кармана в другой, — невольно заметил я.

— Сколько денег было у вас, полковник? — спросил один из присутствовавших.

— Около семисот рублей или ровно семьсот.

— Вы в этом уверены? — волновались офицеры.

— Убежден!

— Значит, деньги пропали здесь, в этой комнате! — воскликнул корнет М. — Между тем, сюда никто не входил…

— Какая гадость, какой ужас! — простонал на кровати Игнатьев.

— Господа, я предлагаю следующее, нет, не предлагаю, а требую, — горячился корнет М. — Каждый из нас по очереди выйдет с вами, командир, в соседний номер и там сам обыщет себя в вашем присутствии: вывернет все карманы, снимет мундир и сапоги. Остальные, не выходя из этой комнаты, будут ждать возвращения освобожденного от подозрения товарища. Идет?

— Ура! Ура! Молодец М., отлично придумал! — послышалось в ответ.

Сколько я ни протестовал, указывая, что такая инквизиция безобразна и ненужна, сколько ни пытался говорить, что, может быть, я потерял деньги на прогулке, — ничто не помогло: они кричали, что я оскорбляю полк и Бог знает, что еще.

Я был вынужден покориться ненужной выдумке. И казалась неприятной церемония хождения в соседнюю комнату с каждым по очереди… Не хочу сейчас останавливаться дольше на подробностях этого самообыскивания…. Когда, к счастью, оставался лишь один Игнатьев, я вернулся с одним из офицеров в номер М. и, шутя, попробовал сказать:

— Ну что, господа офицеры, хватит?..

Поднялся ужасный шум:

— Нет, теперь черед Игнатьева. Пожалуйте, вольноопределяющийся Игнатьев!

— Простите меня, господин полковник и вы, господа офицеры, но я не дам себя обыскивать и сам этого не стану делать. Я денег не брал, но я не пойду с вами!

Голос юноши задрожал совсем, как струны на мандолине, когда в ответ на недоумевающее возмущение товарищей он снова повторил:

— Я клянусь честью мундира, жизнью моей клянусь, что я не крал денег, но обыскивать себя не буду. Я не могу, не заставляйте меня!

Горящие глаза Игнатьева остановились на мне строго и решительно.

— Оставьте его, довольно, — сказал я.

Растерявшиеся, точно сраженные его выкриком приятели притихли, с трудом возвращаясь к спокойствию. Игнатьев воспользовался замешательством и выскользнул за дверь.

III

— Немыслимо сейчас вспомнить все мелочи той напряженной атмосферы и фантастической быстроты, с какой разыгралось это тягостное происшествие.

Помню, через секунду после возгласа Игнатьева кто-то бросил замечание о странности его настроения в последние дни…

Вспомнили еще что-то, — будто забыли о происшедшем: и о сумасбродной затее и о неприятной пропаже. Нас вернул к действительности стук, с которым распахнулась дверь.