пульс, уже бодрее, чем раньше, заметил:
– Ничего, похоже, будет жить…
Пока Роман был в забытьи, ему сделали перевязку, и Самуил Исаакович вколол какое-то лекарство, видимо, известное одному ему. После долгих уговоров Ульяны он согласился разрешить транспортировку раненного в дом её отца. При помощи нерадивого фельдшера Романа перенесли в атаманский дом. Здесь, в доме Ульяны, через несколько часов он снова открыл глаза и разглядывал окружающее пространство с удивлением и любопытством.
Сколько прошло времени и что с ним случилось, Роман помнил смутно, а точнее после того сильного толчка в грудь, когда всё вокруг покраснело и воздух стал колючим, он полностью отключился. Когда впервые очнулся, то странное видение предстало перед ним – Васса! Она наклонялась и смотрела на него, а он звал её, говорил ласковые слова, но она не приближалась к нему и не реагировала. Когда он снова пришёл в себя, то опять перед ним стояла Васса… Но откуда она здесь?! Ведь он теперь далеко, у белых… И опять всё поплыло и померкло. А когда он уже окончательно пришел в сознание, то увидел, что лежит в незнакомой комнате, со вкусом обставленной мебелью. Рядом стояла кровать, накрытая цветным китайским покрывалом. На стенах висели картины и фотографии разных животных, и даже были приспособлены рога лося. И… в комнату вошла Васса! Он снова удивлённо на неё уставился. Но в следующее мгновение понял, что это не она, хотя сходство было поразительное. Напрягая мозг, он стал вспоминать предшествующие события, но его воспоминания обрывались на том, как он выпустил всю пулемётную ленту по партизанам, прикрывая отход своих. Далее по нему открыли огонь, и всё померкло.
С трудом ворочая языком, Роман спросил, где он находится. И девушка рассказала, что знала, о том, как он к ним попал, и о том, что находится он в казачьей станице, Больше-Зерентуйской Третьего воинского отдела. Её братья служат в Семёновских частях, а отец, ранее занимавший должность атамана, командует местной дружиной. Вскоре Роман почувствовал накатывающую усталость. Ульяна поднесла ему бульон, отпив который, Федорахин опять впал в дрему. Но после этого дела его медленно пошли на поправку. Правда, по ночам стало ныть раненое плечо. Если одна пуля, попавшая в грудь, прошла навылет, то другую из плеча извлекал Бертман. Третья пуля, наспех выпущенная пробегавшим партизаном, прошла по межреберью и тоже не осталась в теле. На стоны, издаваемые раненым бойцом во сне, приходила Ульяна, а иногда и сама хозяйка. Они поили его каким-то отваром, после чего ему становилось легче, и он снова засыпал.
Хуже всего Роману было просить посудину для оправления. Каждый раз при этой процедуре он краснел и обливался холодным потом. С нетерпением он желал поскорей встать на ноги, что, очевидно, давало ему стимул быстрее поправляться. Вот, наконец, он начал вставать, держась за стену, и делать первые шаги. С каждым днём он увеличивал их продолжительность, а ещё через некоторое время стал, уже не держась за стены, ходить по горницам. В самой большой комнате он увидел висевший на стене портрет, с которого на него смотрел крепкий казак лет пятидесяти с красными погонами батарейца и с тремя лычками старшего урядника. На груди красовались три георгиевских креста, а голову венчала папаха с георгиевской лентой. Глаза у него были такие же, как у Ульяны – большие, чёрные, с густыми бровями.
Весеннее солнце, которое с каждым днём становилось всё теплее, манило на улицу. Вскоре Роман впервые за долгое время вдохнул пряный воздух пробуждения природы. Теперь он стал ходить оправляться во двор, и это особенно его радовало. В один из дней, когда почувствовал себя совсем окрепшим, он вышел и осмотрел здешнее хозяйство. Всё было сделано на века: и пятистенок из лиственничных брёвен, и конюшня, и сараи, и даже баня, – все выглядело как нельзя лучше. Чувствовались мужские руки хороших трудолюбивых хозяев. Но, тем не менее, их долгое отсутствие уже давало о себе знать. За эту зиму и весну ворота подсели, заплот подгнил, крыша над поветью просела от снега. Приткнутая у конюшни стояла телега со сломанной осью и не приготовленные к пахоте и севу орудия труда. Заглянул Роман и в конюшню: там стояли две рабочие лошади, и на первый взгляд выглядели они прекрасно, но опять-таки им требовалась перековка…
На следующее утро Федорахин, выйдя во двор, сразу же занялся делом. И так ему стало радостно и приятно на душе, что даже ноющие иногда раны не могли притупить в нём это чувство. Радовали его сердце привычные ему с детства запахи конского навоза, дёгтя и дыма, доносившегося из соседних огородов от сжигаемого мусора. Один плуг он перебрал, густо смазав его части, осмотрел борону, у другого плуга ему пришлось снять лемех, с которым он отправился к местному кузнецу. Поправили. Затем Роман привёз на одной из лошадей борону, которой так же подбили кое-где зубья. А к вечеру у Федорахина после интенсивной работы опять разболелись раны. Но он, стараясь не показывать вида, попросил Ульяну погулять с ним по станице и показать приметные места. Движение, разговор, новые впечатления, наконец, отвлекли Романа от ноющей боли, и она как будто ослабла.
Ульяна, в свою очередь, воспользовавшись прогулкой, решила узнать, кто же такая Васса. И Роман, не вдаваясь в подробности, рассказал своей спасительнице, что и как у него было с Вассой.
– Повела бы тебя к нам на вечёрки, да ведь там сейчас одна недоросль, все казаки воюют друг с другом, – вздохнула казачка, в душе представляя, как бы ей завидовали подруги, когда она появилась бы в сопровождении этого красивого, сильного и трудолюбивого парня, хотя и не казака.
Неспешно потекли весенние дни. Федорахин отремонтировал крышу повети, вытесал и поставил новый заплот, поднял ворота, договорился с кузнецом о перековке коней. За работу, если Роман сам принимал в ней участие, кузнец обычно брал натуральными продуктами – молоком, маслом, мясом и прочим, чему старшая хозяйка была весьма рада. И конечно, она была довольна, что Бог им в помощь подкинул этого раненого. А уральского парня всё сильнее пленяла красотой молодая казачка. Теперь ему даже стало казаться, что судьба не случайно развёла их пути-дорожки с Вассой… Благодаря своей стати, умению управляться с лошадьми, быстро, как кошка, вскакивать с земли в седло, Ульяна казалась ему ещё прекрасней.
Как-то днём, увлёкшись работой с тележной осью, которую он уже несколько раз пытался вставлять, но не выходило, вдруг он спиной почувствовал на себе чей-то взгляд. Роман обернулся. Его рассматривал казак, казалось, сошедший прямо с портрета, висевшего в горнице. Увлечённый работой, Федорахин не услышал скрипа ворот, петли которых накануне он густо смазал маслом.
– Хм… А я-то думал, Евдокия работника нового наняла! – проговорил казак.
Тут появилась Ульяна, бросившаяся старшему уряднику на шею.
– Тятинька! Это тот самый офицер, что вы под Шелопугиной подобрали, и Евдоха его привёз!
– Вот так да! Так даже как-то нехорошо: офицер в работниках! – проговорил хозяин.
– А ты посмотри, Фёдор, как он тебе всё к пахоте приготовил! – выйдя на крыльцо, сказала старшая хозяйка вместо приветствия мужу.
Роман тем временем, установив тележную ось на место, подошёл и с достоинством поздоровался с хозяином.
– Так, значит, это мы тебя у Захариной сопки подобрали? – задал вопрос Сизов.
– Если так Ульяна говорит, значит, да! В долгу я у вас, Фёдор Григорьевич! – сказал Федорахин.
– Ну, какой там долг! Случись, и ты бы меня подобрал! Ведь так?
– Так, – ответил Роман.
– А раз так, пойдём в дом, приезд мой отметим, знакомство сведём, а завтра делами займёмся. Я ведь и ехал домой порешать с пахотой да с посевной! Дела уж не так и хороши, хотя и усмирили партизан, но сынов домой не отпустят.
И по приглашению Роман вслед за хозяином прошёл в дом. На столе тотчас же появились гречневые колоба[69], пельмени и снедь маринованных овощей. Хозяин раскупорил бутылку ханшина, разлил себе и Роману, чокнулись, выпили и закусили. От последующих порций офицер отказался, что понравилось и Ульяне, и – ещё больше, как показалось Федорахину – старшей хозяйке. По просьбе хозяина Роман рассказал о себе, причём о службе в красных решил пока промолчать. Особенно Сизову пришлось по душе, что Федорахины происходили тоже из казаков, хоть и назывались непонятным ему термином беломестные. Слушая Федорахина, хозяин не забывал подливать себе ханьшина. А, изрядно подвыпив, сам излил душу Роману.
– Кто победит?! Ежели мы, все равно мира не будет! Такого понатворили… Жил-был царь. Кому он мешал? Нам, казакам – точно нет! Он там, в Питере, а мы здесь. Оно, конечно, отслужи своё! И живи – не хочу. А теперь… Даже в нашей станице: ты что, думаешь, все в моей дружине да у Семёнова? Нет! Есть такие, что и в красных! Как мы с ними будем вместе жить? Оно, конечно, есть такие, что обманулись, заблудились! Но есть и отпетые! Атаман вроде умный! Но зачем японцев-то привёл! Ведь казаки ещё японскую войну не забыли! При этом есть такие, что с японцем идут воевать в партизаны! Пообещали прощение всем весной девятнадцатого, кто с повинной от партизан придёт, – так в Курунзулае всех, кто пришёл, старики да местные, наплевав на атамана, к расстрелу за измену казачеству приговорили! А сейчас на новые посулы атамана о прощении просто плюют! Кто пойдёт?! Опять: ежели они победят – куда нам деваться? У меня, конечно, в Китае, в Трёхречье, есть изба, но то все равно чужая сторона. А у кого и этого нет…
В конце застолья хозяин, совсем захмелев, попробовал петь песни. Но хозяйка так свирепо рявкнула на мужа, что тот поднялся, обругал её, обвинив в измене казачеству, но всё же отправился спать. «Ну и нравы у этих казачек», – подумал Роман.
Наутро хозяин как ни в чём не бывало встал с рассветом. Узнав, что Федорахин тоже проснулся, позвал его с собой осматривать хозяйство. Всю проделанную Романом работу он похвалил.
– Что ж, буду приступать к пахоте. Утром позову Митрошку. Работает хорошо, но вот беда – пьёт! Всё пропивает, сколько не плати! Как вот их с нами большевики уравнять хотят?