длинную рукоять; она, распустив свои седые волосы, гладила ручную серну. Когда они остановились, король, к общему изумлению, снял свою шапку и так низко опустил ее, что с брильянтового пера посыпались звезды.
— Кто ты, старец? — спросил он у Яна. — Откуда ты пришел, как зовешься и какого звания?
Старец, как пристало, поклонился королю, и смело ответил:
— Пришел я из тех стран, по которым протекает Висла; имя свое я открою одному богу, когда предстану перед его святым судом, а звания я был низкого, пока не пришел в пущу, где все живущие равны пред лицом матери-земли. Я — из простонародья, но моя жена из высокого рода, она разделила со мной изгнанническую жизнь.
Король долго думал, затем обратился к панам и сказал:
— Я уверен, что вы одобрите, а следующий сейм утвердит распоряжение, которое я сейчас сделаю.
Паны, вероятно, поняли королевскую мысль, закивали головами, и разом крикнули:
— Иначе и быть не может, государь! Мы сами желаем этого и просим ваше величество.
Тогда король сказал Яну:
— Ты, старец, по желанию своему, останешься безыменным и как родился простым человеком, таким и в могилу ляжешь. Но так как ты достаточно проявил свое богатырское мужество, отнял эту землю у пущи и диких зверей, завоевал ее не мечом и кровью, а трудом и потом, открыл ее недра для многих людей, приумножив тем богатства отечества, то детям твоим, внукам и правнукам, до последних потомков и исчезновения твоего рода, мы даруем фамилию, от богатырства твоего произведенную.
И, подняв правую руку над удивленным народом, король громко провозгласил:
— Сей род, идущий от человека простого происхождения, приравнивается к родовитой шляхте и отныне может пользоваться всеми правами и преимуществами, рыцарскому сословию принадлежащими. Дарую вам дворянское достоинство и повелеваю вам именоваться Богатыровичами, а в гербе вам иметь голову зубра на желтом поле, ибо ваш прародитель первый победил зубра и его владения преобразил в это плодородное поле…
Рассказчик умолк; его выпрямившаяся фигура, с бараньей шапкой на голове, резко выделялась на сером фоне камня. Он поднял руку кверху и добавил:
— Происходило это в году, изображенном на памятнике, — в тысячу пятьсот сорок девятом…
Яркоо гненные и золотистые полосы на западе, над бором, мало-помалу угасали. С восточной стороны надвигался сумрак, и вскоре на небе там и сям замигали звезды. Во мраке против умолкшего Анзельма рисовались фигуры двух людей, сидевших на пне упавшего дерева. Женщина уронила руки на колени, мужчина оперся подбородком на ладонь. Они еще слушали. Через несколько минут человек, сидевший на камне, снова заговорил:
— Такова история наших предков, таково происхождение наше, и вот почему мы сидим на этой земле.
Потом голосом человека, который в памяти своей будит дремлющие воспоминания, он продолжал:
— Разное бывало впоследствии в роду, происшедшем от Яна и Цецилии. Власти мы не имели никогда и ни над кем, крови и пота ни из кого не выжимали. Бывало, что иные из нас на войны ходили или со своими саблями и глотками вслед за панами являлись на сеймы и сеймики. Одни проживали на панских дворах, добиваясь какого-нибудь выгодного места или положения; другие, нажив деньги, поселялись где-нибудь на собственном фольварке и становились сами родоначальниками панских фамилий. Но по большей части почти все мы сидели в своей норе, собственными руками хлеб добывали из недр матери-земли. Клочки земли, словно ризы Христа, беспрестанно делились между нами, и подчас, божьим попущением или по злобе людской, и вовсе исчезали. Однако мы все-таки держались своих гнезд, больших или маленьких, и удержались до сих пор. Теперь нас лишили дворянства наших прадедов, мы называемся мужиками, по-мужичьи и живем… Но это все равно. Все мы жерди из одного плетня… Беда в том, что убожество наше все растет и духовный мрак охватывает нас все сильнее…
Он покачал головой.
— Никто не поверит, что историю наших предков во всей околице, может быть, знают человека три-четыре. Старый Якуб знает, — да уж он человек почти отпетый; я знаю; знал когда-то и Фабиан; знает, может быть, Михал, — вы видели его — франт такой, усы кверху закручены… Другие о таких вещах не заботятся, да в нужде, в горестях и помнить о них не могут… Мужиками быть или панами — все равно… но в скотов обратиться — это грустно и тяжело.
Анзалъм опять сгорбился, и голова его в бараньей шапке поникла. Медленным, задумчивым шопотом он закончил:
— Счастье то лицом оборачивается к человеку, то спиной, — все на свете временно и скоропреходяще… все на свете, как струя в реке, проплывает мимо; как лист на дереве — желтеет и гибнет…
Девушка встала и, быстро подойдя к грустно задумавшемуся старику, прильнула губами к шершавому рукаву его армяка.
— Спасибо! — шопотом, горячо проговорила она.
Он отдернул руку, отклонился назад и с минуту молча смотрел на нее.
— До… добрая!. — заикаясь, с изумлением вымолвил он.
Женщина отошла, обняла руками тонкий ствол березы и устремила задумчивые глаза в сумрак.
Как счастливы, о! Как безмерно счастливы были люди, которые носили в сердце такую любовь и которым суждено было выполнить такую великую задачу. Она, Юстина, тоже с наслаждением и гордостью пошла бы в середину самой дикой пущи, скрылась бы в какой-нибудь самой убогой нуме, только бы хоть чем-нибудь наполнить пустыню своего сердца и жизни, только бы сознавать себя любимой и видеть впереди хоть малую отдаленную цель! Точно спала она, и виделось ей во сне какое-то бесконечное, высокое, чистое счастье…
Когда она опомнилась, то заметила около себя высокого мужчину. Тот стоял так же опершись на дерево и так же упорно смотрел, но не в пространство, а на Юстину.
— Будь они прокляты, такая жизнь и такое счастье! — заговорил он возбужденным голосом и бросил шапку наземь. — Будь проклята судьба, которая человеку дает столько же, сколько скотам! Сей для того, чтобы быть сытым, стройся, чтобы было, где приклонить голову! И у скота есть такое же счастье! Если полюбишь кого-нибудь настоящей любовью, то любовь эта тебе не по росту; сделать что-нибудь для людей захочешь, для этого нет у тебя ни средств, ни уменья. На погибель только господь дает крылья мелким букашкам!..
Он повернулся и прижался лбом к стволу дерева, весь, дрожа от гнева, полный каких-то высших чувств и стремлений.
Юстине казалось, что она слышит отголосок своей души. Мысль, совершенно новая для нее, как молния промелькнула в ее голове. Она быстро прошла пространство, отделяющее ее от вершины горы, и остановилась там с сильно бьющимся сердцем. На желтеющие поля уже спустилась ночь, но с этого места можно было видеть внизу и серую ленту Немана и противоположный берег.
В околице дневная жизнь мало-помалу стихала; кое-где в окнах мелькали огоньки, где-то неумелая рука извлекала из гармоники пискливые протяжные звуки; лошади весело ржали, возвращаясь с водопоя.
Юстина подняла глаза кверху; ей показалось, что где-то высоко-высоко проносится лучезарная тень женщины с золотистыми волосами, с арфой и маленькой прирученной серной. Тень плыла тихо, протянув руку по направлению к шляхетской околице. Благословляла ли она эту околицу или указывала кому-то путь?
Часть вторая
Глава первая
Ольшинский дом, — вероятно, весь фольварк получил свое название от ольхового леса невдалеке, — деревянный, невысокий, нештукатуренный, словно из кошолки с зеленью, выглядывал из-за старых кустов бузины и густых фестонов фасоли, прихотливо обвивавших весь дом от фундамента до самой крыши. Позади дома находился большой фруктовый сад, огороженный простым частоколом, — простой фруктовый сад, без малейшего следа дорожек и каких-нибудь украшений. Спереди, за небольшим двором, поросшим травой и бурьяном, по легкой покатости спускались к самому ольховому лесу гряды хорошо обработанного огорода. За редкими деревьями леса просвечивал Неман с противоположным пологим берегом, покрытым ярко-зеленой сочной травой. Кое-где на зеленом безбрежном пространстве, словно картинки в зеленой рамке, виднелись стада, группы пастухов, собравшихся вокруг огня, или одинокие бедные хаты. Позади дома, за садом, расстилались поля; впереди, по обеим сторонам огорода, зеленели заливные луга, среди них раскинулись группами ивы, а в низине, в неглубоких ложбинках, пышно разросся светло-зеленый аир, и, поникнув длинными листьями, камыши высоко поднимали свои бархатистые маковки.
То был скромный уединенный и безлюдный уголок. По господскому дому и окружающим его постройкам можно было заключить, что Ольшинка никогда не принадлежала к числу крупных имений.
Предположение это подтверждала небольшая, но чистенькая и, судя по виду, зажиточная деревушка возле ивовой рощицы. По ее близости к имению нетрудно было догадаться, что некогда она принадлежала владельцам Олыпинки. Встарь это было имение дворов на двадцать, но владельцы, видимо, разорились, и оно стало совсем маленькой усадебкой на ничтожном клочке земли.
После недавно выпавшего града сильно похолодало; острый ветер наклонял то в ту, то в другую сторону верхушки итальянских тополей, росших на дворе; дождевые тучи быстро нагоняли одна другую, то, затемняя, то, открывая голубое небо. Несмотря на это, все окна ольшинского дома, обвитые цветущей фасолью, были открыты настежь. На подоконниках стояли розмарины, фуксии и розы. Все крыльцо было заставлено крынками с простоквашей и корзинками с салатом и овощами. Длинные сени, служившие прихожей, разделяли дом на две половины: по одну сторону жилые комнаты, по другую — кухня и людская. В глубине сеней большой замок, висевший на неровной узкой двери, показывал, что здесь кладовая. За старым шкафом виднелась крутая лестница на чердак, у стен стояли плетеные ивовые корзины, а на самом заметном месте — корзины со свежевымытым бельем. Его должны были вынести на чердак и развесить, но почему-то на время оставили на месте. В сенях, несмотря на открытые двери, носились клубы пара, в кухне трещал огонь, и раздавались голоса женщин и детей; в жилых комнатах было тихо, только изредка доносилось оттуда однообразное бормотанье, — кто-то прилежно повторял слова заданного урока.