Пани Кирло то и дело сновала по сеням взад и вперед. По случаю холода на ней было надето что-то вроде длинного крытого сукном тулупчика, из-под которого выглядывал край перкалевой юбки, но даже и этот простой костюм не лишал ее прирожденного изящества. Она то заглядывала в дежу, в которой работница месила ржаное тесто, то в корыто с бельем, то отставляла от ярко-пылающей печи горшки с простоквашей, уже превратившейся в творог, и заменяла их другими.
Пани Кирло в этот день была занята сразу тремя делами: мытьем белья, печеньем хлеба и приготовлением сыра. Она была не в духе и обвиняла себя за такое скопление дел. Нужно было иначе, совсем иначе распределить время и занятия; делая сразу три дела, ни одного не сделаешь, как следует. Она ходила из угла в угол, с чем-то возилась, за всем присматривала, а кое-что делала и сама, в то же время изливая свою досаду двум помощницам, рослым здоровым девкам, из которых одна месила хлеб, а другая стирала белье. Это вовсе не значило, что она обвиняла их. Вовсе нет. Она говорила, что во всем виновата она сама: заленилась, плохо рассчитала. А тут, как на грех, Марыся наблюдает за полкой огородов и не может помочь ей! Последнее восклицание обидело тринадцатилетнюю девочку, которая в эту минуту только что принесла с крыльца корзину с зеленью и, засучив рукава, собиралась мыть салат и чистить морковь.
— А я, мама, — вскричала она, — а я ничего не сумею сделать? У вас все только Марыся да Марыся.
Пани Кирло ласково погладила девочку по коротко остриженной русой головке. Они все были русые: и она сама, и шестнадцатилетняя Марыся, и тринадцатилетняя Рузя, и даже мальчики. Пани Кирло не могла только понять, откуда у ее младшей дочери, шестилетней Брони, которая неотступно ходила за ней следом, как тень, взялись такие черные глаза и смуглый цыганский цвет лица. В семье ее это было во всех отношениях существо исключительное. Никто из ее детей никогда с таким настойчивым постоянством не цеплялся за ее подол, как эта маленькая черная растрепка. Именно-растрепка: ее черные, как смола, волосы всегда были растрепаны, они завивались, как стружки, и, сколько бы их ни причесывали, стояли дыбом или падали на смуглый лобик, а из-под них, словно горящие угли, ее черные глаза смотрели на мать, только на мать. Вот и теперь, вцепившись в материнский тулуп, она неотступно — из кухни в сени, из сеней на крыльцо, с крыльца в людскую — семенит в своих стареньких, порыжевших башмаках, путаясь в шнурках, которые, хоть их и завязывали сто раз на дню, снова развязывались и волочились по земле за ее маленькими ножками. В таком же, как у матери, тулупчике, который ей сшили как младшенькой, опасаясь простуды, она без устали семенит ножками и при этом без умолку болтает, хотя никто и не думает ее слушать. Иногда только Рузя, приготовляя за кухонным столом салат, примется ее дразнить и в шутку журит ее или затевает спор, который нимало не заботит малютку. Вдруг бедняжка споткнулась и растянулась во весь рост, но тотчас вскочила и в испуге оглянулась, не убежала ли мать, когда она упала. Пани Кирло опустилась на пол и, словно Пенелопа, стала завязывать на ее башмаках шнурки, послужившие причиной падения.
— Хоть бы ты, Броня, минуточку посидела на месте!..
Девочка засмеялась на всю кухню и с удивительной, неожиданной логикой своей шестилетней растрепанной головки ответила:
— Но, мама, я же хочу кушать!
— Вот тебе на! — охнула, вставая, пани Кирло, — да ведь ты час тому назад пообедала…
Девочка, с трудом ворочаясь в своем неуклюжем тулупчике, широко развела руками и очень серьезно объяснила:
— Но я же хочу кушать!
Пани Кирло достала из буфета каравай ржаного хлеба, отрезала изрядный ломоть, помазала его медом и подала девочке. Белые ровные, как жемчуг, зубки жадно впились в черный сладкий хлеб, а обладательница их, причмокивая губками и размазывая мед по розовым щечкам, с обычным своим постоянством вцепилась в материнский тулуп и засеменила за ней, а шнурки на ее башмаках, успевшие снова развязаться, извиваясь причудливыми узорами, тянулись за ней по земле.
Пани Кирло так захлопоталась, что только тут вспомнила о мальчиках. Что они делают теперь, в особенности младший Болеслав, которого она должна запирать каждый день часа на два в гостиной учить уроки? Старший, Стась, вероятно, удрал куда-нибудь с крестьянскими ребятишками и возвратится весь в синяках. Но тому все можно, — он так хорошо перешел в четвертый класс, — а Болеслав два года просидел во втором классе и не перешел в следующий. Мать страшно перепугалась. На третий год оставаться во втором классе нельзя: выгонят его из школы, — что она с ним будет делать? Пани Кирло поехала в город и выпросила, вымолила позволение сдать вторичный экзамен после вакаций. Он должен готовиться, но не хочет, потому что он своенравен и ленив. Весь в отца уродился. Что тут делать? Скольких бессонных ночей стоил ей этот мальчик!
Интересно знать, что он делает теперь: учится или сидит без дела? Пани Кирло вышла в сени, чтобы прислушаться у дверей гостиной, но вдруг там раздался какой-то стук, треск разбитой посуды, а немного погодя на дворе послышались чьи-то торопливые шаги. Пани Кирло, Рузя и Броня выбежали на крыльцо. Оказалось, что узник, истомленный долгим заключением, выскочил в окно, разбил горшок с фуксией и теперь искал спасения за воротами. Он не обращал нималейшего внимания на крики матери и сестер и быстро бежал с развевающимися волосами.
Если бы пани Кирло оставила безнаказанным такое своеволие, ее материнский авторитет пострадал бы очень сильно. Не первый раз уже Олышинка была свидетельницей таких происшествий. Работница, месившая хлеб, догнала беглеца, который, презрительно отбиваясь кулаками, все-таки должен был предстать перед судом матери.
Пани Кирло с отчаянием в глазах наклонилась к большому сундуку в углу сеней — складу всевозможной рухляди, и достала оттуда толстую веревку.
— Иди! — строго сказала она сыну, ввела его в гостиную и заперла за собой дверь.
Долго она то бранила, то уговаривала сына и вышла в сени с разгоревшимся лицом, с дрожащими руками. Видно было, что строгие меры, к которым она должна была прибегать, стоили ей не дешево.
— Я привязала его к дивану и приказала учить урок, — ответила пани Кирло на испуганный вопросительный взгляд Рузи, — крепко привязала… Ах, боже мой, как бы Стась не простудился, — на дворе такой холод… Сегодня утром он и то на горло жаловался. А ты не видала, в чем Марыся пошла в огород?
Марыся пошла в кацавейке, но Стась убежал в одной парусинной блузе и говорил Рузе, что горло у него стало еще больше болеть.
— Вот тебе на! — схватилась пани Кирло за голову. — Сама пошла бы его искать, да времени нет.
И действительно, ей некогда было, потому что в эту минуту в дверях кухни появился молодой парень, единственный хозяйственный помощник пани Кирло, величаемый громким титулом управляющего, и доложил, что приехали купцы смотреть шерсть. Это известие очень обрадовало пани Кирло. У ней было около двухсот овец, которые давали пудов десять шерсти. Это были единственные деньги, которые за летние месяцы попадали в карман пани Кирло, не считая ничтожной выручки за зелень и молочные продукты, которой еле-еле хватало на домашние расходы: Пани Кирло на минуту позабыла о хлебе, сыре, белье, привязанном к дивану Болеславе и больном Стасе и с большим ключом в руках отправилась через двор в сарай, у которого ее ожидали приезжие купцы.
Одноконная бричка, на которой они приехали, стояла у ворот; за воротами, на противоположной стороне двора расстилался огород. Несколько поденщиц, низко наклонившись к земле, выпалывали сорную траву, а на одной из грядок сидела молоденькая девушка в суконной кацавейке, на которую спадали густые пряди золотистых волос. Рядом с ней, на плетне, сидел молодой человек в охотничьем наряде и с жаром о чем-то рассказывал. У ног его лежала черная собака, над которой склонились пунцовые шапочки деревенских ребятишек.
Пани Кирло издали увидела эту группу и усмехнулась. Она узнала свою старшую дочь и Витольда Корчинского. Но ее ждали дела, — мешкать было некогда; она с трудом отперла большим ключом сарай и скрылась в глубине его вместе с купцами. Пробыв там добрых четверть часа, она снова вышла во двор.
Ветер усилился, еще ниже наклоняя верхушки тополей. По середине неба ползла темная громадная туча и поливала землю мелким холодным дождем. Пани Кирло обернулась к порогу: молодая пара в сопровождении черной собаки бежала спрятаться от дождя в маленьком амбарчике, где обыкновенно хранились огородные семена. Домовитая хозяйка снова улыбнулась, но тотчас же заговорила с сопровождавшими ее купцами.
Она торговалась; купцы давали ей восемнадцать рублей за пуд, она просила двадцать. Она самыми яркими красками описывала достоинство своего товара, ссылалась на пример Корчинского и других соседей, которые продали шерсть именно за эту цену, и, в конце концов, начала божиться, что дешевле не отдаст. Так она дошла до крыльца, но тут остановилась и с изумлением воскликнула:
— Что это такое?
По дороге между ольховым лесом и огородами быстро катилась, сверкая стеклами и серебром, маленькая щегольская карета, запряженная четверкой красивых лошадей. Завернув в открытые ворота усадьбы, она остановилась. Лошади были в английской упряжи, на козлах сидели бородатый кучер и молодой лакей в зеленой, обшитой золотым галуном ливрее. Пани Кирло сразу узнала карету и лошадей Ружица. Купцы любезно заявили, что подождут, пока не уедут гости, но она не слыхала, что ей говорили, и смутилась так, что ее увядшие щеки и покрытый мелкими морщинками лоб залил до корней волос свежий, как у юной девушки, румянец.
Великий боже! На крыльце три крынки с простоквашей, в сенях корзины с бельем, а она сама в старом тулупчике и кисейном платке на шее! Она торопливо вошла в сени и энергичным голосом приказала убрать все как можно скорее.
Босая девка в грубой рубашке и короткой юбке, с красными до локтя обнаженными руками торопливо убирала горшки и корзины, когда Ружиц остановился на пороге дома. За ним виднелась зеленая, обшитая золотым позументом фуражка и самоуверенное, немного насмешливое лицо его лакея.