Над Неманом — страница 3 из 93

Ты горой пойдешь,

Ты горой пойдешь,

Я — долиной;

Розой ты цветешь,

Розой ты цветешь,

Я — калиной.

Юстина, с широко открытыми глазами, прислушивалась, улыбаясь. А грустный мотив песни широко разливался по широкому полю:

Ты пойдешь тропой,

Ты пойдешь тропой,

Я — кустами;

Освежись водой,

Освежись водой,

Я — слезами.

— Честное слово! — неожиданно и самым густым басом воскликнула Марта, — когда-то и мы с Анзельмом певали эту песню!

Высокий человек на телеге, уже значительно удалившийся от двух женщин, продолжал:

Как богат твой дом,

Как богат твой дом.

Земли — вволю.

Мне же быть ксендзом,

Мне же быть ксендзом,

Век в костеле.

— Уф! — взволновалась Марта. — В песне стоит «будешь госпожою». Старые песни на свой лад переделывает, дурень!

Юстина не слыхала этого замечания. Глаза ее блеснули.

— Чудный голос! — шепнула она.

— Недурной, — ответила Марта. — В их среде попадаются отличные голоса и хорошие певцы… И Анзельм тоже когда-то пел…

Издалека, уже совсем издалека, приплыла еще одна строфа песни:

А когда помрем,

За родным холмом

Нас схоронят,

Как любили мы,

Как дружили мы,

Будут помнить.

Старая дева вдруг остановилась посреди дороги, похожая на высокий столб в соломенной шляпке, стоящий на двух подпорках. В ее волнующейся груди кипели какие-то чувства, может быть, воспоминания о прошлом.

— А ты знаешь конец этой песни? — закричала она. — Конечно, не знаешь! Теперь ее уже никто… кроме них… не поет…

Она раскинула руки и густым, хриплым голосом продекламировала:

Кто придет сюда,

Надпись тот всегда

Прочитает:

Здесь лежит чета,

Здесь их неспроста

Смерть венчает!

— Вот какой конец! — повторила она и зашагала еще более крупными шагами.

Телега, наполненная женщинами, въехала в селение, растянувшееся вдоль края высокой горы, у самого подножия которой протекал Неман, отражавший в своих волнах и лазурь неба, и темный бор.

Глава вторая

В корчинской усадьбе на широкой лужайке двора росли высокие и толстые яворы, окруженные густым бордюром бузины, акации, сирени, жасмина и роз. Вокруг старой, но дорогой решетки густою стеной зелени стояли тополи, каштаны и липы, заслоняя деревянные хозяйственные постройки. У пересечения двух дорог, окаймлявших лужайку, стоял низкий деревянный небеленый дом, почти весь заросший плющом, с большою террасой и длинным рядом окон готического стиля. На террасе, между кадками с олеандрами, стояли железные диванчики, стулья и столики. За постройками виднелись верхушки деревьев старого сада, а дальше — противоположный золотистый берег Немана. С некоторых пунктов двора можно было увидать и всю широкую реку, которая в этом месте круто заворачивала за темный бор.

То была не магнатская усадьба, а один из тех старых шляхетских дворов, где когда-то жило полное довольство и кипела широкая, веселая жизнь. Для того чтоб узнать, как шли дела здесь теперь, нужно было присмотреться поближе, и тогда бросалось в глаза явное старание удержать все по возможности в порядке и целости. Чья-то деятельная и заботливая рука неустанно занималась подчисткой, подпоркой, поддержкой окружающего. Решетки разрушались больше всего, но они, хотя и в заплатах, все-таки стояли и охраняли двор и сад. Старый дом был низок и, очевидно, с каждым годом все больше врастал в землю, но со своею гонтовою крышей и сверкающими стеклами окон вовсе не походил на руину. Редких, дорогих цветов здесь не было видно, зато нигде не росло лопухов, крапивы и бурьяна, а старые деревья казались сильными и здоровыми. Пространство, занимаемое усадьбой, обилие зелени, даже преклонный возраст низкого дома и наивная странность его готических окон сами собой наводили мысли зрителя на поэтические воспоминания. Невольно вспоминалось здесь о тех, кто посадил эти огромные деревья и жил в этом столетнем доме, о той реке времени, которая протекала над этим местом то тихая, то шумная, но неумолимо уносящая с собой людские радости, горести и грехи.

Внутренность дома носила также следы прежнего достатка, тщательно оберегаемого от разрушения. В огромных низких, но светлых сенях висели на стенах рога лосей и оленей, засохшие венки хлебных колосьев, переплетенные гирляндами красных ягод рябины; узкая лестница, лишившаяся от времени своей окраски, вела в верхнюю часть дома. Из сеней одна дверь отворялась в столовую, а другая — в большую, о четырех окнах, гостиную.

Обе эти комнаты были заставлены мебелью, очевидно не новою, но ценною; теперь на ней виднелись следы неопытной руки деревенского столяра, а старинная дорогая материя уступила место дешевой, позднейшего происхождения. Обои на стенах, когда-то тоже красивые и дорогие, теперь постаревшие и полинялые, кое-где еще блистали своими арабесками и цветами. До некоторой степени их закрывали прекрасные копии знаменитых картин и несколько фамильных портретов в тяжелых рамах с полинялою позолотой. В обеих комнатах был паркетный ярко навощенный пол, тяжелые двери с бронзовым массивным прибором; в углу гостиной стояло фортепиано, а у окон — радовали глаз красиво расположенные группы растений. Видно было, что в течение двадцати лет здесь ничего не прибавилось, и все, что разрушалось рукою времени, кем-то поправлялось и приводилось в порядок. В комнате, рядом с большой гостиной, в настоящую минуту находилось четыре человека. Комната эта носила на себе все признаки будуара женщины, и женщины со вкусом. Все здесь было мягко, разукрашено и, в противоположность другим частям дома, еще довольно ново. Обои; с букетами полевых цветов на бледном фоне, носили несколько сентиментальный характер; туалет, покрытый белою кисеей, сверкал своими хрустальными и фарфоровыми безделушками; на этажерках лежали книги и стояли корзинки с различными принадлежностями дамских работ. Пунцовая материя, которою была обита мебель, на первый взгляд казалась роскошной.

Но в комнате было невыносимо душно от смешанного запаха духов и лекарств. Так как все двери и окна были тщательно закрыты, то этот будуар напоминал аптечную коробку. В углу комнаты на пунцовой кушетке полулежала женщина в черном платье, худощавая, но с изящными чертами еще прекрасного лица, с большими черными кроткими глазами и грудой роскошных тщательно причесанных волос.

Несмотря на то, что ей на вид казалось около сорока лет, у нее не было ни одного седого волоса, а физическая слабость и вечное недомогание не изменили очертания ее коралловых губ, напоминавших губы молоденькой девушки. Ручки у нее были маленькие, тонкие, прозрачные, с холеными розовыми ногтями. С немощным выражением покорности судьбе она опускала их на колени, а если осмеливалась делать какие-нибудь жесты, то самые незначительные, из боязни перед малейшим проявлением энергии души или тела.

То была пани Эмилия Корчинская, жена Бенедикта Корчинского, владельца перешедшего к нему от отцов и дедов Корчина.

Против хозяйки дома сидела женщина, на первый взгляд не похожая на нее, но, тем не менее, имевшая с ней множество сходных черт, точно обе они принадлежали в царстве природы к разным классам, но к одному семейству. Собеседница пани Корчинской, немолодая, может быть, недурная в юности особа, но теперь уже совсем некрасивая, тоже казалась какою-то слабою и страдающей, — так же складывала и опускала руки, так же говорила грустным и каким-то размякшим голосом. Только костюм ее состоял из дешевого платья, без всякой отделки, из грубой обуви и батистового платка, которым была повязана ее щека. У нее болели зубы, только, вероятно, не очень сильно, потому что на ее крохотном круглом увядшем личике мелькала улыбка и голубые глазки смотрели как-то особенно сладко. Улыбалась она двум сидящим возле нее мужчинам, по очереди поворачиваясь то к тому, то к другому, причем ее белая шея напоминала шею лебедя, склоняющегося к воде, или египетского голубя — к куску сахара. Очевидно, эти два человека были для нее то же, что вода для лебедя или сахар для египетского голубя. Она слушала их с напряженным вниманием и восторгом, бросая на них умильные взгляды и от времени до времени позволяя себе легкие восклицания.

Из этих мужчин, однако, ни один не обращал на нее никакого внимания. Они только что приехали и исключительно занялись хозяйкой дома, которая тоже, казалось, была весьма обрадована их приездом. Один из гостей был среднего роста, немолодой, в модном сюртуке с крепко накрахмаленным воротничком рубашки. На голове Болеслава Кирло виднелась лысина; лицо его с низким лбом, острым носом и тонкими губами было необычайно тщательно выбрито. Некрасивое, оно светилось задором и просто неистощимым весельем. С неустанной улыбкой, сверкая маленькими глазками, он рассказывал, как, возвращаясь с паном Ружицем из костела, они встретили в поле двух граций. Покатываясь со смеху, он назойливо повторял это мифологическое выражение.

— Грации, клянусь богом, две грации… Ну, одну-то, положим, я бы любому с удовольствием подарил, уж очень стара и зла; зато другая… ого! Поистине грация, сошлюсь хоть на пана Ружица! Конфетка! Стройный стан, смуглое личико, ручки… Ну, ручки не слишком хороши, черные от солнца, ибо… грация моя ходит без перчаток…

— О, так ваша грация не носит перчаток! — тихо протянула пани Эмилия.

— И шляпки тоже, — прибавил Кирло.

— Без шляпки! Как можно ходить без шляпки! — хихикая, повторила особа с лицом, повязанным грязным батистовым платочком.

Кирло смеялся; его маленькие, сверлящие глазки горели, как угли.

— Сошлюсь на пана Ружица… Как, пан Теофиль? Ведь конфетка? Игрушечка, а?

Призванный в свидетели пан Ружиц не отвечал. Свет из окна падал на него так, что лицо его оставалось в тени, и видно было только, что он высок, худощав, одет в изящный костюм, что у него черные, слегка подвитые волосы, да невольно привлекали внимание поблескивавшие стекла его пенсне. С самого своего прихода, когда он, здороваясь с хозяйкой, обменялся с нею приветствиями, он еще не проронил ни слова… Правда, Кирло без умолку болтал, и болтал только он один. Пани Эмилия, оживившись, принялась расспрашивать, кто были эти грации, встретившиеся им в поле, и, в особенности, та… без шляпки и перчаток?