Над Неманом — страница 55 из 93

Она засмеялась.

— Причины… гм… причины!.. Две причины были: раз, что панна боялась людских насмешек; во-вторых, испугалась тяжелой работы. Вот и все. Запрещать не запрещали, да и права никто не имел на это. Сирота я была, двадцати лет с лишком. Положим, надо мной смеялись, дурачились, глупости разные болтали. Пока вокруг все кипело, как в кастрюле, и люди ходили с разгоряченными головами и сильно бьющимися сердцами, до тех пор только и речи было, что о равенстве; все обнимались, целовались, братались; пан мужика в карете своей возил и нежно упрашивал: «Люби меня хоть немного и называй просто по имени, — слышишь ты, Василек, Юрась там или Анзельмик!» Но когда пожар погас, на пепелище снова показались горы и долины, как и прежде… и прежде… горы и долины… «А ты, Василек или Анзельмик, не смей из долины на гору взбираться! А ты, паненка, если с горы снизойдешь в долину, то мы тебя ни бить, ни преследовать не будем, — мы чересчур умны и деликатны, чтоб это делать; мы тебя просто осмеем, — осмеем так, что слезы на глазах покажутся»! Вот как было! Они не мешали, не преследовали, только насмехались: «Вот какого чудесного жениха Марта себе отыскала!» Дажецкие смеялись, этот шут, Кирло, кривлялся, даже вдова Андрея улыбалась при одной мысли, что я могу выйти замуж за человека, который пашет собственными руками. Кирло так и покатывался со смеху: «Пахать — это еще ничего, тут хоть поэзия; он сам навоз в поле вывозит!.. Воображаю, как от него пахнет!» И всякий, кто только слышал о моем женихе, хохотал до слез. А я, — ты слышишь? — в огне горела от стыда. Бывало так, что ночью плачу с тоски по нем, воображаю, как была бы с ним счастлива, — плачу, рекой разливаюсь, а днем перед родными и знакомыми, честное слово, отпираюсь от него, как Петр от Христа, и… знаешь ли? — вечная подлость! — сама смеюсь над этим женихом, даже больше, чем они. По временам слезы ручьем текут по лицу, а они думают, что это от смеху… Один Бенедикт не смеялся, ему тогда не до смеху было… Может быть, он не так скоро, как другие, забыл о том, что брат того, над кем так насмехались, лежит в одной могиле с его братом. Но и он тоже шел против меня, только с другого конца. «Работа тяжелая. Ты должна будешь сама полоть, жать, доить коров, готовить кушанье, стирать», — одним словом, целый список того, что я должна буду делать. «Не выдержишь, здоровье потеряешь, огрубеешь, омужичишься». Это меня больше оттолкнуло, чем насмешки и издевательства. В самом деле, как же это я стала бы полоть, жать, доить коров, стирать? Я измучаюсь, наверно измучаюсь, не выдержу, к тому же и омужичусь! Откуда у меня это барство явилось — чорт один только знает, потому что у меня ничего не было, порою я в дырявых башмаках ходила; учили меня чему-то, правда, но на медные деньги, и работала я в Корчине с малых лет, да как работала! Я и всем домом заведывала, и фольварком, и огородом, шила платья себе и другим (себе из того, что родные подарят). Но ведь я происходила из дворянской фамилии, родные мои были со средствами. Значит, и я королевна… Вот я и испугалась той работы, какая мне предстояла в будущем. Что ж делать? Потоскуешь сначала, а потом забудешь, успокоишься… А тут пани Дажецкая все на ухо шепчет: «Найдется кто-нибудь другой… более подходящая партия, я сама тебя сосватаю!» Более подходящей партии так и не представилось, а забыла ли я, успокоилась ли — это только одному богу известно. И то, слава богу, что я за мужика не вышла, не жала, не полола и коров не доила, а что касается приготовления кушанья и стирки, то это случалось, случалось.

Корчин из большого княжества сделался маленьким имением, приходилось, живя в нем, мало ли чем заниматься… Зато я не жала и не полола, а это много значит; ради этого стоит от многого отказаться, уж это одно за все вознаграждает — и за любовь, и за свой угол, и за тех детишек, которые, может быть, скрашивали бы мою жизнь, и за то, что я на холеру похожа, стала, — за все вознаграждает… За все я нахожу награду в том, что мне не пришлось жать, не пришлось омужичиться… Как мне не быть довольной? Я всю жизнь прожила с этим сознанием. К тому же, честь и слава мне, что я спаслась от стыда и унижения… честь и слава, вечная слава, вечная слава!

— Тетя, тетя, бедная тетя! — шептала Юстина, сжимая в своих руках руку взволнованной Марты.

Но Марта не успокаивалась, она повернула к ней свое желтое лицо с огненным румянцем на впалых щеках и хриплым шопотом спросила:

— Что с ним теперь? Каков он? Совсем выздоровел? С племянником ладно живет? Дом новый выстроил? Ну, что, как там, внутри? Светлица большая, чисто, порядок?

Когда Юстина ответила на все вопросы, Марта прошептала опять:

— А меня вспоминает, а?

Она задумалась на минуту.

— Так ты говоришь, вспоминает, и часто?

Женщина, в цвете молодости и сил, тихо и ласково отвечала другой, старой, ворчливой, раздраженной — старухе: да, вспоминает… он много говорит о ней.

На тонких увядших губах Марты появилась улыбка; ее взволнованное лицо начинало успокаиваться, ресницы опустились.

— Вспоминает! — еще раз прошептала она и совсем замолчала.

Она не уснула, но лежала тихо и неподвижно, только в ее груди, утомленной волнением, что-то громко хрипело.

Юстина встала, с минуту еще поглядела на неподвижно лежавшую женщину, потом нагнулась и тихо, с чувством поцеловала ее в губы. Наконец отошла, загасила лампу и села у закрытого окна. В голубоватом предрассветном сумраке, неподвижно окаменев, деревья стояли, как зачарованные стражи, белые облака подернули небо шелковистой фатой, а на бледно-серебристом Немане кое-где всплескивали рыбы, разбивая большими кругами зеркальную гладь воды или вдруг взметая мгновенно исчезавшие фонтаны.

Вскоре над бором в восточной части неба показался розовый краешек зари, по ветвям деревьев с шелестом пронесся легкий трепет, и в тишине раздалось звонкое, протяжное пение петуха — сначала близко, где-то возле дома, потом повторилось дальше, еще дальше, все слабей и слабей. Как бдительные часовые, что, издали, перекликаясь, передают друг другу пароль, так эти птицы в сонной тишине одна за другой возвещали торжествующим криком наступление нового дня.

Юстина, устремив взор на разгоравшуюся полосу зари, прислушивалась к пению петухов, которое теперь уже доносилось из околицы, — сперва из ближних домов, потом из дальних и, наконец, чуть слышно, откуда-то совсем издалека, может быть, из оврага Яна и Цецилии. Она закрыла глаза и облокотилась на подоконник. Мечтала она или спала?

Она видела перед собой отчетливо, живо, почти рельефно, усадьбу, розовеющую в сиянии утренней зари, сад, обрызганный сверкающей росой, и расхаживающего по двору молодого красивого парня. Вот он идет к конюшне, отворяет двухстворчатые двери и выкатывает плетеную телегу. Вот молоденькая босоногая девушка, мелькнув под старыми липами, пробегает к реке с коромыслом на плече; старик в грубой сермяге, с пучком морщин на высоком лбу, открывает окно напротив, подняв к небу поблекшие глаза. Но кто же там еще вышел на крыльцо и стоит под навесом, украшенным грубой резьбой? Да это она сама… она… Юстина, в короткой клетчатой юбке, с косой, падающей на широкую кофту, и счастливым лицом, как олицетворение счастья того красивого парня, который повернулся к ней и, не выпуская из рук серпа, смотрит на нее влюбленными глазами. Мечтала она или спала? Ей кажется, что на свете царствует сумрак, прозрачный сумрак, без дня и солнца, а она парит по небу и обнимает взглядом обширный кругозор, такой широкий, что видит ясно и корчинский двор, и околицу, и скрытый в глубокой зелени памятник легендарной пары, и унылую песчаную пустыню, а за нею, в замкнутом круге лесных пригорков, одинокую могилу. Все это погружено в прозрачный сумрак, а она держит в руках лампу… ту самую лампу, которая горела вчера на ольховом комоде Анзельма. Вероятно, Юстина и взяла ее с комода и теперь поднимает высоко-высоко. Лампа маленькая, горит тускло, но все-таки ее скудный свет падает на крыши домов, бросает золотые нити на сеть дорожек и тропинок, освещает с одной стороны памятник, с другой — одинокую могилу, и точно связывает все в одну цепь.

Спит или мечтает Юстина? Она чувствует на волосах, на лице, на губах теплые долгие поцелуи. Это лучи солнца, которое выбралось из-за леса, разорвало полог белого тумана и теперь пало своими огненными стрелами на деревья, на траву, на воду и на Юстину. Но во сне или наяву, а эти поцелуи неслись не от светила дня, а от чего-то другого, другого… Лицо Юстины вспыхивало румянцем, а на пунцовых губах играла улыбка счастья и упоения.

Часть третья

Глава первая

Вдова Андрея Корчинского вовсе не была «большой пани», как называл ее Анзельм Богатырович; но когда она, молоденькая, прелестная и богатая девушка, тридцать лет тому назад обручилась с одним из трех братьев Корчинских, общественное мнение утверждало, что только одна любовь могла склонить ее к подобному замужеству. Добивавшихся ее сердца, руки и приданого было много, — она избрала наименее богатого, носившего наиболее скромную фамилию. Она любила, — и этого было довольно; она разделяла стремления любимого человека, — стремления, которым он отдался со всем пылом молодости и которые вскоре так рано пресекли его жизнь. Миллионов она не принесла ему, но, во всяком случае, ее приданое значительно превышало его состояние. Осовцы, по теперешнему счету, состояли из сотни крестьянских хат, значительного количества земли, отличного леса и господского дома, построенного с некоторой претензией на великолепие. Сразу было видно, что строил его шляхтич, желавший равняться с магнатами.

Дом, на несколько миль вокруг носивший название дворца, был просто двухэтажной каменной постройкой с двумя рядами больших окон, с красной железной кровлей и широким крытым подъездом) сплошь обвитым густым плющом. Перед домом расстилался огромный двор, украшенный цветочными клумбами и газонами, а позади был разбит так называемый английский сад, с сетью узких дорожек, с белыми деревянными скамьями, с мостиками, перекинутыми через быструю, вечно шумящую речку. Немана отсюда не было видно, но речка впадала в него, пробежав сперва по широкому лугу, на котором поднималась цепь невысоких, очевидно, искусственных холмов, известных среди местного населения под названием шведских окопов. Предание говорило, что два века тому назад здесь стояли лагерем большие войска, разыгрывались кровавые битвы. Когда аллеи и деревья сада осенью сбрасывали с себя зеленый убор, — луг, окопы и две соединяющиеся речки, маленькую и большую, можно было отлично видеть из верхнего этажа осовецкого дома.