Воины верхом скакали,
В бой кровавый Яся звали.
На коня садись, любимый!
С кем останусь я, родимый?
А когда кончилась эта песня, грянул мужской хор, и в грозной суровой мелодии прозвучала иная жалоба:
Как под битвы гром ужасный:
Упадет солдат несчастный —
Друг бедняге не поможет,
Затоптать, пожалуй, может!
Здесь кричат: «Спасай скорее!»
А там топчут не жалея.
Свищут ядра… Свищут пули…
Буйну голову снесу ли?
И еще долго-долго, как ружейная пальба, гремела эта песнь о невзгодах и утехах войны, пока не закончилась строфой беспредельной печали:
Тра-та-та! Трубят солдаты…
Нету ни отца, ни брата,
Никого нет, кроме бога!
Тяжела войны дорога.
Ни на небе, ни на земле ничто не мешало широкому раздолью песен, несшихся из лодок и челнов, они отдавались серебром на зеркальной поверхности воды и, подхваченные эхом, летели все дальше и дальше. Легкий ночной ветерок пробегал по верхушкам деревьев, и лес глухо шумел, словно духи, спавшие в его глубине, просыпались и протяжными вздохами или веселым смехом вторили когда-то знакомым и любимым песням.
На высокой горе, под старыми липами, сидели двое, смотрели и слушали. Овеянные воспоминаниями далекого прошлого, своего и чужого, они сидели, окаменев, словно завороженные мелодией света и звуков. Что это были не статуи, а живые люди, можно было узнать лишь по их глазам, следившим за сверкающими дорожками, которые возникали и мгновенно исчезали за лодками, по руке Анзельма, машинально гладившего пса, лежавшего у его ног, да еще по шумному, все более прерывистому дыханию Марты. Но вот лодки достигли сверкавшей на воде колонны лунного света и безмолвно, одна за другой, проплывали над отраженным в воде огненным шаром луны, легкие, темные и тихие, точно призраки.
За колонной света, там, где река круто поворачивала за стену леса, запел чей-то звучный мужской голос:
Ходит дивчина,
Бродит дивчина,
Лицо — маков цвет!
— Это Янек поет… — сказал Анзельм.
— Помните, как эту песню мы с вами вдвоем певали? — спросила женщина. — Я потом уже и не слыхала такого голоса, какой был тогда у вас.
— Да, да, было когда-то!
Анзельм с бледной усмешкой на устах запел:
Розой ты цветешь,
Розой ты цветешь,
Я — калиной.
У Марты рот раскрылся почти невольно. Она продолжала:
Ты пойдешь тропой.
Ты пойдешь тропой,
Я — кустами;
Освежись водой,
Освежись водой,
Я — слезами.
Настала очередь Анзельма:
Как богат твой дом,
Как богат твой дом,
Земли — вволю.
Но сидящая около него женщина закашлялась и наклонилась. Анзельм прервал свою песню и стал прислушиваться. Ему показалось, что из груди его соседки вылетал не один кашель… Он взял ее за руку.
— Не надо плакать! — серьезно сказал он. — Слезами смех не призовешь… не подберешь пролитой воды… Расстались мы друг с другом во цвете лет и вновь свиделись стариками. Нечего удивляться, что мы вспомнили о прошлом, о любви нашей. Но теперь нам все это не под стать… Нужно подумать о тех, кто моложе нас, кто, как новая поросль, вырос около нас, засохших деревьев. Одно заходит, другое восходит. Может быть, то солнце, которое нам светило так грустно, для них будет сиять радостно… Скажите вы мне: панна Юстина в самом деле такая хорошая девушка, какой она мне кажется? Можно надеяться, что она привыкнет к нашему мужицкому житью и к нашей работе. Но, храни боже, не сделает ли она моего Янка несчастным? Может быть, ее пан Корчинский не отдаст? Может, она и сама в последнюю минуту убежит от такой судьбы? Не попросить ли мне ее (обижать я ее не стану, зачем?), чтоб она оставила моего парня во время, чтоб он мог поправиться и вылечиться от своей любви?
Когда Анзельм заговорил, Марта подняла голову и кивала в такт его речам. Она кашлянула еще раз и ответила:
— Правда! Честное слово, правда! Вспомнила старуха свою молодость! Вечная глупость! Мужчина всегда умнее бабы. Правда! Что нам за польза плакать и тосковать? Да, лучше поговорим о молодых…
В это самое время в хате Фабиана, окна которой просвечивали сквозь ветви тополей, царила страшнейшая кутерьма. Час тому назад Фабиан отыскал в саду Витольда, с низким поклоном взял его под руку и повел в дом.
— Важное дело, важное дело, — повторял он, — поэтому я и осмеливаюсь нарушить ваше веселье… Мы, старики, хотим просить вас… очень важное дело!
В голосе его слышалось волнение, когда он, низко кланяясь, смиренно приглашал Витольда; однако усы его по-прежнему топорщились ежиком под носом. Витольд поручил Марыню заботам сестер Семашко, которые, держась за руки, шли в сопровождении Домунта, и, с любопытством взглянув на хозяина, с готовностью последовал за ним.
В светлице, несмотря на открытые окна, было жарко, как в бане. На трех столах, еще заставленных кушаньями, горели маленькие лампочки, и в скупом их свете смутно мелькала мозаика множества лиц и рук. На первый взгляд можно было заметить фигуры людей, стоявших, прислонясь к стене или сидевших, широко расставив локти на столе, шевеля руками и усами. И только через несколько минут из этой сплошной мозаики начинали выделяться то лысые, то седые головы, раскрасневшиеся потные лбы и землистые или желтые, как рыжики, лица. Как и среди молодежи, веселившейся на гумне и на Немане, пьян здесь никто не был, но от нестерпимой жары в светлице и чарок меду или пива, умеренно попиваемого в течение целого дня, лица у всех горели огнем. На грубой, шероховатой коже, лоснившейся от пота, с скульптурной отчетливостью выступали все бугорки, все морщинки, борозды и складки, скрещивавшиеся в любых направлениях, тонкие, как волосок, или толстые, как палец.
Этих людей жизнь давно уже избороздила своими плугами и охладила потоками холодной воды, и они сильно поостыли и отяжелели, но в минуты волнения еще могли вспыхнуть и загореться. Так они вспыхнули и загорелись, когда в горницу вошел Витольд. Множество рук протянулось к нему, желая пожать ему руку, и множество голосов одновременно заговорило:
— Мы тут выбрали вас своим посредником и ходатаем!
— Судьей!
— Заступником!
— Через вельмож к королю, через святых к господу богу, а через сына к отцу… — начал Фабиан.
— Вы нас рассудите, и решайте — жить нам или помирать, — перебил кто-то другой.
— Бывает, в одном гнезде разные птицы выводятся, и, хоть отец ваш выказал себя гордецом и обидчиком нашим, вы показали себя нашим другом и братом…
— С добрым человеком и уговор добрый, — буркнул кто-то из угла.
— Это правильно, а как же! Перед добрым человеком и смириться не стыдно! — толковал Валенты Богатырович.
А Апостол, заглушая своим заунывным голосом другие голоса, благочестиво воскликнул:
— Иисуса перед господом богом, а вас перед суровым соседом почитаем молельщиком нашим!
Витольд, не понимавший сначала, зачем его пригласили, нахмурился и стал серьезным. Порывисто выступив из толпы, он уселся на стол и, окинув с высоты, обращенные к нему лица, громко проговорил:
— Я с вами и слушаю вас! Благодарю, что вы позвали меня…
Лицо его вспыхнуло. Невольно он вскинул кверху руку:
— И пусть так же я достигну того, к чему стремлюсь всем сердцем, как горячо я вас люблю и готов все для вас сделать!
Перебивая друг друга, одновременно заговорило человек пятнадцать, но Фабиан взялся изложить дело, и шум затих.
Дело это было старое, начавшееся со времен юношеских увлечений Бенедикта Корчинского и состоявшее из множества мелких обид и столкновений, как из маленьких облачков составляется грозовая туча. Справедливо, — и Фабиан не отрицал этого, — что не один раз правда была на стороне пана Корчинского, не один раз он терпел от своих соседей, может быть, побуждаемых горькою судьбой, всякие убытки и неприятности. Но против всякой болезни бывают свои лекарства, а лекарства пана Корчинского, ой-ой, как дорого стоили его соседям. За всякую мелочь, за всякие пустяки — иди в суд; скотина нечаянно забредет на панское поле — в суд. Пробовали соседи поговорить с ним по душе, покончить дело миром, — ничего не помогало. И не потому не хотел мириться пан Корчинский, что ему нравилось сутяжничество, — все видели, как это ему неприятно, — а потому, что жадность его обуяла, потому, что он презирал бедных, за людей считать их перестал.
Тут Фабиан подбоченился и начал крутить свои щетинистые усы.
— Прошу прощения, что я перед сыном так говорю об отце… — воскликнул он. — Но, видя в вас единственную нашу надежду, открою вам всю душу. Суров лицом пан Корчинский и на язык дерзок…
— Всегда волком на нас смотрит, — перебил кто-то другой. Голоса снова смешались, поднялся шум и крик.
— Злобными словами душу сечет — хуже, чем, если б розгами сек!
— Будто язык у негр заболит от доброго слова…
— А как знать? Лаской-то он, может быть, скорей бы нас заставил добро его беречь, нежели битьем!
Апостол, поблескивая темными очками из-за стены рук и голов, воскликнул:
— Ибо из праха земного господь сотворил род людской!
Фабиан, снова повысив голос, заглушил остальных.
— Но всякому терпению приходит конец! — кричал он, утирая пот со лба и щек. — И мы стали на пана Корчинского посматривать искоса. Недаром говорят: «Как аукнется, так и откликнется!» Повели мы войну против пана Корчинского и, видит бог, верили в свою правоту…
Витольд, непринужденно сидевший на столе, возвышаясь над окружающей его толпой, вдруг беспокойно зашевелился, видимо, потеряв терпение.
— Дорогие мои, — закричал он, — чего же вы от меня хотите? Чем я могу вам помочь? Отпустите меня!..