Над Самарой звонят колокола — страница 30 из 104

Священники протягивали протопопу руки для благословления, усаживались на просторные лавки, а ближе всех к протопопу умостился его же соборной церкви священник Федор Аникашин. От Вознесенской церкви пришли священники Алексей Михайлов да Степан Яковлев, от Успенской церкви – священники Василий Михайлов, Никифор Иванов, Данила Прокофьев и дьяконы Петр Иванов и Василий Никифоров, от Преображенской церкви устроился на дальнем конце лавки священник Максим Иванов, а далее от Николаевской церкви – священник Василий Михайлов и дьяк Петр Иванов.

«Экая нас сила! – усмехнулся про себя протопоп Андрей, осматривая знакомые, красные с мороза лица своих соратников по служению Господу. – Да и то не все явились еще. Дать им ружья – так и добрая команда к обороне Самары будет…»

– Батюшка протопоп! – Рослый и молодой еще, лет тридцати пяти, Алексей Михайлов первым нарушил молчание. – Прознали мы через пономаря вашего Ивашку, будто получена важная бумага от синода. А как шли по городу, то от иных самарцев уже смутные слухи довелось услышать, будто синод признал в объявившемся на Яике подлинного государя Петра Федоровича. Возможно ли сие?

Протопоп Андрей подивился, как скоро простолюдины из всякой вести ищут сотворить себе необоснованную выгоду! Он отрицательно покачал головой, давая понять, что таких сведений в послании Святейшего синода нет и в помине.

Федор Аникашин не утерпел и огорошил всех своей новостью:

– А мне, батюшки мои, час тому назад на рынке ткнулся в глаза Алексеевского пригорода купец Антон, Иванов сын Коротков. Так сей купчина за большим секретом поведал, что живущий в Алексеевском пригороде отставной гвардейский сержант Алексей Горбунов по наказу своих отставных однополчан уже выехал под Оренбург. Тот Горбунов, сказывают, был в Невском монастыре на погребении императора Петра Третьего Федоровича.

– Ох ты, господь праведный! Да что же это на Святой Руси затевается? – Священники закрестились, поглядывая кто на иконостас, а Алексей Михайлов и на открытую дверь столовой комнаты, где справная протопопица хлопотала около самовара.

– И какие вести от того Алексея Горбунова? Воротился ли в пригород? Можно ли испытать его на покаянии? – уточнил протопоп Андрей, хмуря высокий с залысинами лоб: не страшась гнева божьего, сей жеребец в рясе, едва сняв облачение в алтаре, вона как пялится бесстыжими глазищами на протопопицу…

Аникашин, перехватив взор протопопа, будто ненароком двинул локтем в бок Алексея Михайлова, а сам, изобразив на бледном лице сожаление, развел руками:

– Тот купец Коротков сказывал, что Алексей Горбунов остался у возмутителя на службе.

– Неужто признал в лицо? Ох, братие, влипнем мы в смолу тягучую, и не выдраться нам из нее чистыми. – Протопоп Андрей ткнул перстом в послание Святейшего синода, двинул его к священнику Алексею Михайлову.

– Чти, батюшка, ты глазами куда как вострее всех нас, – сказал протопоп с подковыркою, но Михайлов и виду не подал, что понял намек протопопа, принялся читать. Священники слушали, кряхтели, по-мужицки скребли подбородки. Притихли, когда послание Святейшего синода, к окончанию, стало касаться каждого из здесь сидящих:

– «И вам, яко верные усердные и мудрые строители дому божия, возбудить в пастве вашей горячую ревность ко истреблению богопротивных и пагубных начинаний оного злодея. Соедините рвение свое с ревностью паствы вашей.

Представьте себя и оную паству Богу усердными рабами, монархине верными подданными, отечеству достойными его членами, церкви истинными ея сынами…»

Отец протопоп принял по прочтении послание у Алексея Михайлова, сложил листы в пакет и положил на стол, сургучной печатью вниз.

– Так что же порешим мы, братия во Христе? – принялся размышлять вслух протопоп Андрей. И покликал протопопицу: – Матушка Феодосия, неси нам чашки да самовар. Забавно ныне получается у меня – который раз сажусь пить чай, и все не досыта. Перед этим забежал к Даниле Рукавкину, только было один кусочек сахару исчмокал, ан на тебе – бежит посыльщик, кличет в магистрат по делу. Пейте, братие, да думайте над посланием Святейшего синода. А после и порешим, когда и как объявить все это самарским мирянам.

5

Данила Рукавкин, проводив за калитку чрезмерно говорливого цехового Алексея Чумакова, пришел дознаваться, нет ли каких новостей из-под Оренбурга, ровно у Данилы там свой курьерский стан нанят, – прошел по вычищенному, будто и не было никакого снегопада, подворью, постоял у запертых амбаров, сокрушенно вздохнул.

«Купечеству по такой неустроенности долгое время терпеть безторжицу, убытки немалые иметь… Оно всегда и во всех землях так: ежели смута, междоусобица – крестьянину да купцу первыми разоряться».

Вспомнилось к месту давнее хождение с караваном в прежде неведомую Хиву, мытарства в песках, страхи и переживания от разбойных кочевников, их ночных нападений, а потом и от насильственного, неоплаченного изъятия из купеческих лавок россиян лучших товаров велением хивинского хана Каипа.

«Тогда все же счастливо домой воротились старанием умнейшего оренбургского губернатора Ивана Ивановича Неплюева. Как жаль, что в крае, охваченном волнением, теперь в губернаторах стоит не он… Ежели налетят лихие людишки самозваного ли воровского царя, подлинного ли Петра Федоровича, спросить будет не с кого. Порастащат, порушат все, что собирал сыновьям и внукам в наследство для жизни в этом мире».

Вспомнил о сыновьях, о внуке Тимошке – тяжкая истома подкатилась к старому сердцу. Из Петербурга от старшего сына Алексея днями вот пришло письмо – справляется о здоровий его, Данилы, да матушки своей Дарьи и спрашивает, послушен ли дедовой воле непоседа Тимошенька.

«Где он теперь, мой неоперенный соколик? Жив ли? А может, головушку уж сложил под какой крепостью поганой, добывая себе славу ради красавицы казачки… Надо же, так полонила Тимошино сердечко! Аки ведьма неотвязчивая приворожила…» Данила хотел было бранить казачку Устинью, но язык не слушался, сердце протестовало, разум не давал бранных слов. Да ведь и сам он, Данила, в такие же лета повстречав свою белую лебедушку Дарью, вот тако же до беспамятства полюбил. Смешно вспомнить, первые три ночи в бурьяне против их двора спал, лишь бы поутру возможно раньше увидеть, как она сбегает с крыльца к большой кади черпать воду, а длинные русые косы по спине тяжелыми змейками вытягиваются…

Данила не заметил, как сел на незапряженные сани с задранными оглоблями. Сидел, до головной боли думал: что отписать Алексею? А может, утаить до поры до времени, что пропал, уйдя из-под дедовой воли, Тимоша? Господь даст, и уцелеет внук в этакой кутерьме. И от Панфила что-то давно вестей нет. Писал с полгода тому, что по делам государевой службы едет за границу, в Англию да еще в какую-то иноземщину.

Поскрипывая валенками, тяжело подковылял хромоногий и сутулый Герасим, опустился рядом с хозяином, сняв рукавицы, покашлял в кулак.

– Коней накормил? – лишь бы не молчать, спросил Данила.

– Допрежь шебя, Данилушка, вшю шкотину вычиштил и накормил. – Герасим не обиделся на зряшный вопрос хозяина. – Вше о Тимоше дума твоя, караванный штаршина?

– О нем, брат Герасим. Обернуться бы теперь серым соколом, слетать бы да с выси небесной поглядеть, где он, не пораненный ли на снегу лежит, капли крови теряя…

Герасим пошмыгал носом, шепелявя, стал утешать Данилу:

– Не кручинься так, караванный старшина. Тимоша горяч, нравом в тебя, но и тако ж рассудителен, очертя голову не сунется, пустую похвальбу выказывая. Теперь ничего не поделаешь – вылетел из гнезда, свою жизнь начал… Хозяюшка к обеду кликать послала, они с моей Степанидой стол уже накрыли.

– Да как воротится твой Гришатка от Волги с водой, так и сядем, – отозвался Данила.

Гришатка – единственный сын Герасима и тайный баловень караванного старшины. Рано выпроводив сыновей в Петербург учиться, а потом и служить там, Данила перенес любовь на внука Тимошу да на Гришатку, которые и росли-то вместе, словно два брата. Любил, но не баловал беспечно, работать заставлял обоих сызмальства. Долгими зимними вечерами книги им читал, грамоте обучал и не один уже раз пересказывал все мелочи хождения с караваном в Хиву, особенно про ночное нападение разбойной ватаги Кара Албасты и междоусобные сражения хивинцев. Брал отроков с собой и на Яик, когда получил весть от Маркела Опоркина, что старые друзья Демьян Погорский и Григорий Кононов, простыв осенью на Яике, слегли в постель. И не отходили от немощных, пока им не закрыли глаза, а потом крестники Тимоша и Гришатка навеки простились со своими крестными отцами последней горстью земли: в свое время Демьян крестил у Данилы внука, а два года спустя Григорий Кононов крестил первенца у Герасима, упросив дать ему свое имя как наследство от старого казака.

На поминках Григория и Демьяна казаки пели старинные яицкие песни про Яик, про давние былые сражения на Утве-реке, о лихих походах казаков в хорезмские земли с отважным атаманом Нечаем… От покойных по завещанию перешли к крестникам казацкие сабли в черных деревянных ножнах. Они и теперь, вот уж столько лет, висят в горнице на почетном месте.

…За раскрытыми воротами послышалось уверенное понукание, на подворье въехали сани. С передка спрыгнул отрок лет пятнадцати, деловито провел коня за узду к крыльцу, сдал назад, чтобы бочка с волжской водой встала ближе к ступенькам – удобнее перетаскать воду бадейками в теплые сенцы. Распряг коня и увел его в конюшню. Воротился, поднял оглобли вверх – избави бог, чтоб кто не запнулся о те оглобли, – снес на конюшню сбрую, осмотрелся. Кажись, полный порядок.

Данила и Герасим, улыбаясь, переглянулись: ишь какой рачительный хозяин вырос! Будто свое подворье оглядывает: нет ли в чем упущения?

«Да оно ему и в самом деле будто свое стало, – подумал Герасим, в душе радуясь за сына. – Ему-то не достанется смолоду тяжкая доля бурлачить, добывая себе хлеб проклятой бичевой… У караванного старшины не обленишься от беспечной жизни, но и разут-раздет не будешь. И лишняя копейка к празднику всегда в кармане есть на сладости