Выслушав пропетое многолетие Петру Федоровичу и его наследнику, Данила невольно пожалел протопопа Андрея: случись теперь быть в Самаре войску государыни Екатерины Алексеевны, и не миновать Андрею Иванову на старости лет ежели не позорной смерти, то рваных ноздрей и клейменого лба…
«Охо-хо, – по-стариковски вздохнул Данила, торопливо перекрестился. – Кто может побожиться, что черное горе минет его по такому лихолетию? И как помочь теперь схваченной атамановыми людьми свояченице Анне Петровне и ее сынишке? Может, самому сходить с богатыми дарами, умаслить жестокую душу…»
Отслужив обедню, священники вышли из алтаря. К протопопу, громко постукивая каблуками по доскам, быстро подошел Иван Яковлевич Жилкин и протянул бумагу.
– Чти всенародно, отец протопоп. – И отошел на два шага, словно вознамерился следить, не пропустит ли отец протопоп какого важного слова.
– Да что сие… за бумага? – заикаясь, пробормотал протопоп, дрожащими пальцами едва удерживая плотную, с сургучом, бумагу. Стереть пот со лба при столь редкостном в соборе многолюдстве протопоп Андрей и не помышлял.
– Это манифест государя Петра Федоровича. Даден тебе от атамана для прочтения средь самарского народа. Чти, не мешкай.
Протопоп Андрей развернул лист, присмотрелся к незнакомой руке, потом глянул на подпись – не русские литеры! Он повернулся к священнику Аникитину, негромко спросил:
– Скажи, брат Федор, что подписано? Ты ведь в семинарии обучался, не то что я…
Федор Аникитин поверх Протопоповой руки заглянул в бумагу, прочитал довольно громко:
– Писано по латыни: «Петр».
Повертев головой, протопоп Андрей отыскал взглядом бургомистра Халевина, подозвал его, передал бумагу.
– Прочти, сын мой, по малой моей грамоте. А ты ведь читать куда как горазд.
Иван Халевин, при ярких свечах сверкая голой маковкой, поднес к глазам бумагу и, поймав в длинные пальцы сургучную печать, чтобы не болталась, начал читать:
– «Божиею милостью мы, Петр Третий, император и Самодержец Всероссийский и прочая, и прочая, и прочая.
Объявляется во всенародное известие.
Небезызвестно есть каждому верноподанному рабу, каким образом мы не от доброжелателей и зависцов общего покоя всероссийского и по всем правам принадлежащего престола лишены были. А ныне всемогущий Господь неизреченными своими праведными судьбами, а молением и усерднейшим желанием наших верноподданных рабов скипетру нашему покоряет, а зависцов общему покою и благотишию под ноги наши повергает…»
Бургомистр Халевин перевел дух, мельком глянул на притихших самарцев – иные даже кашлять старались, прикрыв лицо шапками. Облизнул губы и продолжал читать далее:
– «Только ныне некоторые, ослепясь неведением или помрачнены от зависти злобою, не приходят в чувство и высокой власти нашей чинят противление и непокорение и тщатся процветшаяся имя наша таким же образом, как и прежде, угасить и наших верноподданных рабов истинных сынов отечеству, аки младенцев, осиротить. Однако мы, по природному нашему к верноподданным отеческому неизреченному великодушию, буде кто и ныне, возникнув от мрака неведения и пришед в чювство, власти нашей усердно покоритесь и во всеподданическии должности быть повинитесь, всемилостивейше прощаем.
Сверх того, всякою вольностью отеческой вас жалуем…»
Иван Халевин вновь на время опустил руку с государевым манифестом, быстро глянул на клирос – атаман Илья Арапов, старый есаул, а также пришедший к ним отставной солдат Иван Жилкин стояли смирно, как и самарцы, выслушивали манифест до конца, хотя наверняка знали и слышали его уже не один раз.
– Чти дале, – поторопил бургомистра Иван Жилкин. – Еще будут указы для всенародного оповещения.
Иван Халевин, передохнув, дочитал манифест до подписи:
– «А буде же кто и за сим в таком же ожесточении и суровости останется, и данной нам от создателя высокой власти не покоритесь, то уже неминуемо навлечете на себя праведный наш и неизбежный гнев. Чего ради от нас для надлежащего исполнения и всенародного истиннаго познания сим и публикуется.
Декабря 18 дня 1773 году.
Бургомистр бережно свернул манифест трубочкой, передал его атаману, а взамен получил указ из Государственной военной коллегии, адресованный находящемуся на Самарской линии атаману Арапову:
– «Небезызвестно есть при Государственной военной коллегии, что при твоей команде, кроме вас, старшин, никого не состоит, а вы бес повеления сами распределить то не смеете. Чего ради сим его императорского величества указом повелевается тебе по рассмотрению твоему, со общих голосов, кто тому достоин, чины распределять.
И может сыскиваться будут к тебе в команду охотники (кроме тех, которые, забрав у верноподданного под работу деньги, во избежании чего, будут от них бежав, таковых не уваживать на то) в верности его императорскому величеству в службу, то таковых принимать и доставлять их, как надлежит быть военному человеку, ружьем, копьем и протчею исправностью. А протчих окрестностей Самарской линии жителям велеть быть в таковой же исправности, как должность казачья требует; а по крайней мере у всякого б были копья. И чинить о том по его императорского величества указу…
Дадено декабря восемнадцатого дня одна тысяча семьсот семьдесят третьего году», – дочитал до подписей Иван Халевин, торопливо прошел к алтарю, отхлебнул из железного высокого ковша холодную воду – горло пересохло. Собрался было сойти к людям, а государев атаман повелел читать еще один указ из Военной коллегии о сборе хлеба в окрестных деревнях и в помещичьих усадьбах и об отправке такового, молотого и зерном, к главному войску, а за этот хлеб и за провоз крестьянам будут выданы деньги из государевой казны…
Данила Рукавкин, слушая и этот указ со вниманием, не переставал думать о том, что ждет его, когда воротится он к своему дому: раза два или три он улавливал пытливый и не случайно остановившийся на нем взгляд походного атамана. Не стерегут ли его на подворье яицкие казаки с повелением схватить и повязать родственника Матвея Арапова.
Тихий, еле различимый говор за спиной заставил Данилу насторожить слух до предела.
– Каково тебе, Андрей, сии воровские манифесты да указы?
– Отчего ж? Весьма правдиво писано. И подписано по-латыни. А сказывали в объявлениях, что он беглый казак и грамоты не знает.
– А мне так мнится, что подложный манифест. И надобно нам, все высмотрев и приметив, найти способ к побегу встречь гусарскому полку, что в Сызрани коней дожидается.
– Вольному воля, Степан. Только я не побегу от судьбы. Пал мне в сердце сей манифест, потому как и я сам из нищих солдатских сословий и не хочу, чтоб мои сыны тако ж тянули солдатское ярмо… Ежели призовет атаман к присяге, буду служить государю не за страх живота своего, но по совести и долгу.
– На меня донесешь атаману? – тут же последовал настороженный вопрос. – Под виселицу потащат…
– В доносчиках прежде не состоял и теперь не нанимался. Поступай, как тебе честь велит. А я по своей чести поступать буду… Ну а ежели судьба сведет нас на сражении, тогда Господь нас рассудит.
– Тише, кажись, нас вон тот купчина слышит!
За спиной тут же раздались легкие шаги, шептавшиеся, по-видимому, удалились, но Данила не стал оглядываться: теперь воистину каждый должен поступать по велению совести. Ну а он сам, депутат, купеческий старшина? Как же ему поступать? К чему зовет его собственная совесть? И не страх ли потерять семью, Тимошу заставляет его смиренно стоять вот здесь, в соборе, при чтении манифеста и указов невесть откуда объявившегося государя Петра Федоровича, которого и лицезреть уже однажды ему довелось?.. Ведь остался же в Самаре! Не бежал прочь совокупно с Дмитрием Ерославцевым, с Иваном Коптяжевым, с Александром Богдановым и иными, кто не помышляет и самой малости быть в услужении нагрянувшего на Самару атамана.
Стоял Данила, думал, слушал, как священники служили молебен и на ектениях тако ж упоминали, как и во время обедни, государя Петра Федоровича с наследником, в конце молебна пели государю многолетие. Слушал и размышлял о своей горькой к старости судьбе…
Успел заметить, как есаул с рваной губой дал кому-то знак. Тот знак приняли у выхода из собора, и на площади громыхнули пушки. Самарцы толпой повалили на улицу, разбиваясь на кучки: перед собором на санях поставили три бочки вина. Виночерпии радовали подходивших по очереди самарцев даровым от атамана угощением.
Вокруг задумчивого Данилы носились громкие восторженные крики:
– Дай бог нашему батюшке Петру Федоровичу здравствовать долгие годы!
– Хотим государя на Москве видеть!
– Славься, наш государь-заступник! В петлю головой его супротивников – помещиков да генералов!
Крики вихрились по площади с одного конца на другой. Кто смеялся, кто кричал «Ура-а!» и старался всенепременно обнять стоящего рядом сотоварища и единомышленника…
Сызранский купец Семен Володимирцев ухватил Данилу Рукавкина за локоть и потянул было к бочке с вином, приглашая выпить и по второму разу, но Данила отговорился болезнью желудка и передал сызранцу так кстати оказавшегося рядом сержанта Андрея Мукина.
Володимирцев, ликуя, вцепился в своего бывшего стража.
– Ага, сержант! Идем пить мировую! Как знать, не поведу ли теперь я тебя к Казани пешим ходом, а? Обернется дело так, что отымет у тебя атаман ружье, а мне отдаст… Эх-ма-а! Теперь бы тройку рысаков да под звон бубенчиков: «Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей!»
Андрей Мукин, следуя за Володимирцевым, принял его шутливый тон, и Данила, отходя прочь, услышал, как сержант без всякой укоризны сказал бывшему поселенцу:
– Ишь ты! Стар кот, а масло любит…
У ворот родного подворья Данилу встретил Герасим, по взволнованному лицу хозяина понял, как он озабочен возможным налетом казаков. Потому и поспешил успокоить, проговорил, шепелявя более обычного: