Анастасия Вадимовна одобряла эти уроки. Михаил Осипович, сам дремавший под сонаты Бетховена, едва заслышав из Ольгиной комнаты: «Раз-и! Два-и», недоверчиво качал головой:
— Взбрело парню в голову!..
Никто, конечно, не подозревал, что парень собирается стать композитором. Это знала лишь Ольга. Но она оказалась на удивление придирчивой учительницей! В школе Володю никогда не упрекали за лень, а Ольга только и делала, что отчитывала его на каждом уроке.
— Не думай, что все талантливые люди ленивы. На одном таланте никуда не уедешь! — выговаривала она Володе. — Повтори эту гамму… Плохо! Еще раз повтори.
Она так грустно и удивленно поднимала правую бровь, когда ученик перевирал ноты, что Володя готов был биться круглые сутки, лишь бы заслужить похвалу. И все-таки музыка и теперь представлялась Володе чем-то непостижимым, почти волшебством. Может быть, это происходило потому, что слишком большая разница существовала между той настоящей музыкой, от которой легко, свободно становилось на сердце, и упражнениями на уроках. Володя и сейчас любил больше слушать, чем упражняться.
Он сидел на низенькой, жесткой кушетке в крохотной комнатке Ольги. За стеклянной дверью начиналась весна. Снег таял, и сад становился шире, просторней. Глубокое небо щедро и ласково стояло над ним все долгие дни. Кое-где обнажилась земля и курилась на солнце. За стеклянной дверью были свет, синева, теплый пар над черными проталинами, еле слышная капель над крыльцом, черные, полные ожидания деревья — все полно ожидания; там таинственно, неустанно совершалась весна. Апрель наступил.
В воскресенье в школе должен быть вечер Чайковского. Володя приготовил доклад. Он аккуратно переписал его в толстую тетрадь, хотя знал наизусть.
Он знал наизусть не только даты создания всех великих, известных и не очень известных произведений Чайковского, он не только знал наизусть всех друзей и недругов композитора, его радости, мысли, — ко действительно узнавал теперь и любил его музыку.
Однако воскресный вечер беспокоил Володю. Сначала он вообразил, что ребята знают всё о Чайковском так же хорошо, как он сам. «Знаем! Знаем! — закричат ребята, минут десять послушав Володин доклад. В таких случаях они так и режут правду-матку в глаза. — Хватит! Знаем!..»
Потом Володя представил другое — на сцену полетят тучи записок.
Так бывало на некоторых собраниях, когда ребята вдруг принимались задавать вопросы, пока бедный докладчик не выбивался из сил.
В воскресенье Володя поднялся раньше всех в доме, чтобы еще раз повторить свое выступление.
— Дай-ка прочитаю твой доклад, — сказал отец.
Павел Афанасьевич спешил на завод. Он работал теперь и в выходные дни, чтобы скорей изготовить механическую скалку. Павел Афанасьевич любил прийти в выходной в свое слесарное отделение, когда его никто не видит, чтобы, не стесняясь, полюбоваться новенькими деталями, которые появлялись на свет одна за другой. До скалки еще далеко — раньше мая не будет, — но все же она мало-помалу возникала.
В слесарное отделение к Павлу Афанасьевичу стали захаживать частые гости — Екатерина Михайловна, Петя Брунов, секретарь партбюро цеха Дементьев. Дементьев был токарем и, придя однажды к Павлу Афанасьевичу, ловко выточил деталь. «На счастье!» — сказал парторг, отдавая ее Павлу Афанасьевичу.
Павел Афанасьевич был счастлив.
— С праздничком, что ли, Павлуша? — заметила в нем перемену бабушка.
— Спасибо. Зоркие у вас, мамаша, глаза! Но сегодня Павел Афанасьевич, как ни спешил, остался прочитать Володин доклад.
Бабушка, как всегда, собиралась на фабрику. Сегодня там награждали передовых работниц значками отличников, и бабушку звали посидеть в президиуме. Бабушка с вечера запечалилась о том, как незаметно жизнь пролетела (давно ли стояла сама у станка!), а утром надела свои три награды, прихватила подружкиным внукам конфеток и уехала.
Володя с отцом остались одни.
Отец не отрывался от тетрадки, пока не прочитал. Володя заметил — иные страницы он перечитывает. Понравилось? Нет?
— Складно изложено. Только вот что, сынок. Перечислил ты многое: симфонии, оперы… А про самую суть мало сказал.
— Что ты, папа!
— Мало. Не спорь. Садись, будем доделывать.
Они уселись рядом за письменный стол.
Павел Афанасьевич почесал карандашом лоб и сощурил глаза — в окно по-весеннему било яркое солнце.
— Помнишь, Володька, на лыжах катались? Вольно! Свободно на Волге. После, вечером, я в первый раз по-настоящему услышал Чайковского. Хорошая музыка… Беспримерная музыка! Откуда он такой понятный да близкий, великий наш музыкант Петр Ильич Чайковский? А вот откуда. Слушай, он сам объяснил: «…Люблю русское — русскую речь, тип красоты, русский склад ума, русский характер». Вот он, Чайковский! Понял, Владимир? Пиши о Чайковском, Владимир: любил родину… Ты, сынок, хороших слов не стесняйся. Стесняйся дурных. Пиши: отдавал родине всё.
На завод отец ушел только после обеда, обещав к вечеру приехать в школу.
Вернулась бабушка. Она устала на празднике и прилегла отдохнуть, подложив сморщенную ладошку под щеку.
— Слышь-ка, Володюшка! — позвала она. — Сядь со мной, что я тебе расскажу.
Володя, как в детстве, примостился в ногах у бабушки, на ее пышной кровати.
— Побыла я, Володюшка, на торжестве нынче. Сцена в клубе прибрана. Вышли на сцену девушки-многостаночницы, молодые все да хорошие. Им значки за трудовое отличие преподносят, а они рассказывают, как высоких показателей добились, про учебу, про жизнь. А я в президиуме сижу с бабкой Енюшкой. С девчонок мы вместе… И вспомянули мы с ней учебу свою у станка. Горе горькое была наша учеба в те годы, Володюшка! Слезы. Я в девушках на работе была изо всех отличной. Пришло время, поставили меня на станок. А мастерица, чем бы на разум направить, от машины локтями отпихивает. Ну, собралась я с силами, купила шесть аршин ситцу, кланяюсь: «Тетенька, не погнушайтесь подарком».
Мастерица подержала ситец в руках да как швырнет мне в лицо: «Паршивка! Ситцем уважить надеешься!» — «Тетенька, миленькая! Чего же вам надо?» Не глядит. Я за кофту ее хватаю, не отстаю. Она сквозь зубы: «Купила бы хоть платок шерстяной».
Батюшки-светы! У меня инда сердце зашлось. Шутка сказать — платок шерстяной!
Не обломанная еще я в ту пору была. Возьми да с досады и крикни: «Подавиться бы вам подарками нашими!»
Исхлестала меня за такие слова мастерица моим же ситцем по глазам. И что же ты думаешь? После этого случая только через восемь годов попала на станок. Вот как учили нас! То-то!
Бабушка опустилась на подушку и отослала Володю:
— Ступай, батюшка, на концерт собирайся. Я посплю.
Володя оделся, подошел к зеркалу. Ох, как не нравился он себе! Он презирал свой толстый нос. Лоб у него был тоже слишком широк. «Лоб широк, а толку мало», — говаривала бабушка, когда сердилась. Володя не любил и свои темные волосы; у других вьются, а у него совершенно прямые, чуб никак не уложишь! Ничего-то в нем хорошего не было!
— Что вздыхаешь? — окликнула бабушка.
— Урод я, бабушка.
— Поди — погляжу. Может, и верно урод? — смеясь, позвала она. — Тебя, Володюшка, улыбкой бог одарил. Не тот хорош, кто лицом пригож, а тот хорош, кто на дело гож. Ступай в школу, мил человек.
Между тем в это время вожатый Кирилл Озеров и пионеры Шурик с Васюткой уже украшали зал еловыми ветками. По всей школе стоял крепкий, радующий запах хвои.
Еловые ветки были затеей Шурика Марфина. Он их придумал, чтобы попасть на концерт: четвероклассников не пускали. Шурик мог пройти вместе с Ольгой и мамой, но это было бы незаконно. Он хотел заслужить законное право на вход.
В таком деле нельзя было обойтись без Васюты. Шурик условился встретиться с ним ранним утром.
Он бежал кратчайшим путем, переулками и проходными дворами, и, когда пробрался на Стрелку — высокий, обрывистый мыс, — ветер едва не сбил его с ног. Здесь всегда дули ветры. Здесь, на Стрелке, было пусто и тихо, а внизу, под горой, вдоль извилистой Которосли, зимой и летом кипела работа. Там была верфь. Строили лодки, баржи, ремонтировали речные суда. Длинный караван их неподвижно вытянулся на зимнюю спячку, вмерзнув в лед Которосли.
Шурик снова позавидовал Васюте, который жил в таком интересном месте. Васютин дом стоял внизу, под набережной. Вокруг часовыми вытянулись тонкие, длинные осины.
Шурик перелез через решетку и по следам, выбитым в снегу ступеньками, спустился с обрыва.
В Васютин дом, на деревянном, метра в три вышиной, фундаменте, словно на капитанский мостик, надо лезть по крутой, длинной лестнице. Такой это был странный, невиданный дом! В разлив к нему морем подступала вода.
Шурик скатал снежок и кинул в окошко. Изнутри к стеклу приплюснулся нос, через минуту на крыльцо, застегивая на ходу шубейку, вышел и сам Васюта. У него была знаменитая шубейка — рыжая, на бараньем меху. И теплая.
— Пойдем на ту сторону, — сказал Васюта. — Там, в лесу, елок тьма-тьмущая!
Он прихватил из дому косарь, Шурик ничего не взял.
— Эх, ты! Голыми руками собрался елки ломать! — посмеялся Васюта.
Они пошли к переправе низом.
— Наломаем веток, я тебя на концерт проведу, — хвастал Шурик. — Вожатый обещал: за общественную работу пустят.
— Слыхал я эти концерты! Я этими концертами по горло сыт, — ответил Васюта.
Шурик сконфузился. Он знал, что Васюту ничем не удивишь, да забыл.
— Лед скоро тронется, — сказал Васюта, — через неделю, должно. Гляди, какие веснушки повылезли у меня на носу. Значит, весна.
Они остановились. Шурик поглядел и пощупал пальцами веснушки на круглом Васютином носу:
— А у меня нет.
— Ты изнеженный. Тебя дома избаловали: Шурик да Шурик!
Они пошли дальше.
— Мать для бакенов крестовины готовит, — продолжал рассказывать Васюта. — Она их смолит. У матери работки хватает.
— И у отца, верно, хватает работки, — сказал Шурик.
Васюта свистнул:
— Где он, отец-то? Ищи ветра в поле.