— Надеюсь, у нас в «речном» посмелее ребята найдутся. Подберу себе самого храброго. Плевать мне на трусов!
— Не сбивай. Меня никто не собьет, — твердо ответил Володя. — Что задумал, то сделаю.
— Мухи у вас там подохнут от скуки, в вашем музыкальном училище! — зло засмеялся Женя. — Там у вас не найдешь ни одного порядочного парня. Будешь один хороводиться с девчонками. Зубрила!
Он так и лез в драку. Володе стоило больших усилий сдержаться и не дать ему тумака.
Впрочем, скоро Женька остыл. Он не прочь был, пожалуй, и помириться с Володей. Все равно катанье провалилось. Но опять эти весла! Пока Женя оттащил их на место и вернулся к лодке, Володя ушел.
Володя возвращался домой в том приподнятом состоянии духа, какое бывает у человека, когда он знает, что победил в себе слабость. Дело, конечно, не в уроках: уроки успелись бы. Просто ему нравилось проверять волю.
— Бабушка, есть! — на весь дом крикнул Володя.
Теперь они с бабушкой всё вдвоем да вдвоем. Отец приходит домой только ночевать. А бабушка последнее время перестала ездить в гости. Она часто сидит у окна, ничего не делая, положив на колени сухие, жилистые руки, и иногда вдруг заснет, свесив голову набок. Она не любит, чтобы замечали эти минутные сны, которые внезапно настигают ее среди бела дня, и, проснувшись, виновато оглядывается: не заметил ли кто?
— Бабушка! Бабуся! — Володя обнял бабушку, и сердце тронула неясная грусть — какая она маленькая, худенькая!
Она становится все меньше и меньше. Да нет, это он поднялся, перерос ее на две головы. Когда они вдвоем, Володя, как в детстве, не стесняясь, целует ее в морщинистые щеки.
— Бабуся! Печеное яблоко!
Нет, ничего не изменилось. Володя помнит — и раньше, ласкаясь, называл ее печеным яблоком. Она всегда была морщинистой, ходила частыми шажками и тихонько смеялась, — он ее другой никогда и не знал.
— Ласков ты, Володюшка! Много грехов с тебя за ласковость скинется.
— Бабушка, кто мне грехи скидывать будет?
— Да хоть бы я! Хотела пожурить, что опоздал к обеду, а, пожалуй, прощу.
Пока он умывался, она подала на стол обед и села у плиты.
— О чем ты все думаешь, бабушка?
— О старости своей.
— Интерес большой думать о старости! Ты не старая, бабушка. Ты всю жизнь такая!
— Потешник ты, Володюшка! Ан нет, было время — была не такой. В молодые годы люди заглядывались. Сама-то я о своей красоте не догадывалась, а люди замечали. Дед твой, Федор Потапов, птахой меня называл. Певуньей и вправду была я. Все-то пою. С чего пою, сама не знаю. С молодости, видно. Теперь бы, по жизни, и петь, да годы не дают.
Бабушка рассказывала свою жизнь, словно длинную сказку.
— Сказывать, что ли?
— Давай, бабушка, давай говори.
— Не знаю, угожу ли нынче тебе. Невеселое вспомнилось… Слушай. Ну вот. Поженились мы с твоим дедом и зажили. После свадьбы нас в фабричную казарму вселили, угол дали у порога в артельной каморке. Возле окна жила семья из шести душ — муж, жена да четверо ребятишек; мы от них занавеской отгорожены. Я свой угол прибрала, украсила: набила к стене над кроватью картинок, стол прикрыла скатеркой, наломала осеннего клену, поставила в крынку — всю зиму он у нас красным пожаром горел.
В других семьях муж с нужды да с вина на второй месяц после свадьбы жену «учить» возьмется, а меня Федор не то что пальцем — словом ни разу не обидел.
Только, видно, счастье с несчастьем двор о двор живут.
В сновальной у Федора мастер был зверь. Раз твой дед дерзко с ним поговорил, и привязалась с той поры к нам беда.
Пошли угрозы да штрафы. Мастер в цеху так коршуном вокруг Феди и вьется, клюет и клюет ни за что. Вижу, стал мой Федор задумываться.
Дожидаемся пасхи. В те времена был обычай: на пасху отпускали рабочих гулять. Гуляйте всю святую Христову неделю, да только за свой счет. Иные многосемейные воем выли, идучи в этот «отпуск». Мы — ладно, вдвоем. Как-нибудь перетерпим. Боимся одного: не вызвали бы Федю в контору. В контору пригласят — получай вместе с отпуском паспорт. Паспорт на руки выдан — иди, батюшка, на все четыре стороны. Отработал. Кабы Федю уволили, и мне с фабрики прочь. Жена в мужнин паспорт записана. Его долой, и ее долой.
Нет, однако, не уволили Федю. Таким работникам, каков твой дед, Володюшка, был, по нынешним временам Героев дают…
Оставили, значит. Мастер хвалится: «Моей милостью держишься, Федька!»
Федор только зубами скрипнул. С того времени вовсе стал он задумчив. Вечерами начал куда-то похаживать. Мне и невдомек, что Федор занялся политикой.
Ничего я не понимала в ту пору. Федор из дому — я в слезы. Рушится, думаю, жизнь. Ну вот. Прошел год после свадьбы. Взбрело мне в голову к годовщине какой-никакой подарок Феде подарить. А из получки и копейки не выкроишь.
Дай-ка, думаю, наберу земляники да на губернаторскую кухню снесу. А почему про губернатора вспомнила? В поварах у него жил наш деревенский земляк, Елисей Захарыч. Губернаторы менялись — Елисей Захарыч бессменно при кухне состоял главным поваром.
В воскресенье встала затемно, никто и не слыхал, как вышла из дому. Почти что все восемь километров пробежала бегом. Солнце едва поднялось, как я в первый перелесок вступила. Утро стояло ясное, тихое. Иду лесом, во весь голос песню пою, а у самой слезы ручьем. Дала себе волю — выплакалась. Легче стало. А как попала на поляну, что вся закраснелась от ягоды, печаль словно рукой сняло. Опустилась на поляну, да так и не разогнулась, пока полную корзину не собрала. И какое веселье собирать спелую ягоду для чужого стола? Молодость, видно, веселила. Над головой березы шумят, птицы щебечут. Глянула назад: словно нетронутая поляна лежит, снова красная, только поперек неширокий след протянулся. Села я отдохнуть, обхватила колени руками. И неохота домой, в угол свой у порога, идти.
Люди, люди! Жизнь ваша неласковая!
…Вернулась в город к шести часам утра, да прямо и махнула к губернаторскому дому.
В ту пору на Волжскую набережную, где стоял губернаторский дом, простой народ не пускали. Я думала спозаранок незамеченной пробежать, ан из полосатой будки городовой вылез:
«Стой, девка! Назад!»
«Дяденька, позвольте. По заказу губернатору ягоды несу».
Городовой отвернул в корзинке лопух — ягоды, верно.
«Ступай».
Бабушка весело засмеялась:
— Озорна я, Володюшка, в молодые годы была! Бьют меня напасти, а я раз от разу озорней да смелей. Так и в тот день задумала до губернатора добраться — добралась! Допустили сначала к Елисею Захарычу, в кухню. Я о земляке знала, а сроду не видывала.
Колпачок на нем белый, белый балахончик, щеки красные, толстые. Я ему в пояс:
«Барин, не откажись ягодки покушать!»
За «самого» приняла. «Барином» земляка и купила.
Елисей Захарыч высыпал ягоды в тарелку.
«Идем! Глянешь хоть издали на губернатора, дура! Память останется».
Подивилась я тому, что повар повел меня не в палаты, а снова на набережную.
«Где ж он тут живет, дяденька Елисей Захарыч?»
«Первое дело — про губернатора положено говорить не „он“, а „их превосходительство“. Второе — их превосходительство имеют привычку по утрам на Волге рыбку удить. Понимай, темная голова!»
Ну, спустились с высокой набережной по лестнице к воде. У берега на тихой воде стоит плот, на плоту — креслице, а в креслице — и сам губернатор. По виду «их превосходительство» ничем и не отличался от повара — тоже в белый балахончик одет, только вместо колпака голова покрыта платочком, перевязанным на уголках в узелки.
Елисей Захарыч пробрался по мосткам на плот, мне рукой машет. Видно, губернатор кликнуть велел.
Я перебежала мостки.
Губернатор смеется:
«Здравствуй, красотка!»
«Здравствуйте, их превосходительство!»
Губернатор принялся хохотать, и я, глядя на него, посмеялась в ладонь.
«„Ваше превосходительство“ надо говорить, — пристрожил Елисей Захарыч. — Темнота! Что с нее взять!»
Я смеюсь про себя: «Сам запутался, старый! То велел „их“ называть, а теперь учишь: „ваше“!»
Но перечить не стала, поглядываю украдкой на губернатора, пока он ложечкой кушает землянику с тарелки. А он видный, красивый старик: бородища черная и глаза, как уголья, черные.
Вдруг зазвенел колокольчик — динь-дилинь!
«Клюнуло!» — крикнул губернатор, сунул повару тарелку и ложку и к удочке побежал. Гляжу — с плота в воду закинуты удочки. На каждой привязан колокольчик. Рыба клюнет — колокольчик звенит.
Губернатор вскинул леску вверх: на солнце серебром блеснула чешуя. Окунек, длиною с ладонь, шлепнулся и забился на бревнах. А тут новый колокольчик звенит — еще окунек. И на третью удочку клюнуло.
«Удачу ты мне, красавица, принесла, — сказал губернатор. — Все утро попусту просидел, а сейчас гляди-ка — пошло!»
И верно, пока я на плоту постояла, он десять окуней выудил и из-за каждого с радости ногами потопал.
«Иди ко мне, красавица, в прислуги!» — говорит вдруг губернатор да так зорко поглядывает.
«Кланяйся, дура, в ноги! Благодари! Счастье с неба свалилось!» — словно с перепугу, закричал Елисей Захарыч, а сам весь дрожит — зависть, что ли, на чужую долю ознобом его затрясла?
Ну, я, конечно, с отказом:
«Я, барин, с малолетства на фабрике работаю, да к тому же и замужем».
«Как так замужем? — удивился губернатор. — Ах, синеглазая! Ах, шалунья! Уж и замуж, быстрая, выскочить успела?»
Елисей Захарыч вздыхает:
«Темнота!»
Тут колокольчик снова — динь-дилинь!
Губернатор приказал:
«Расплатись с ней, Захарыч! Пусть идет».
А сам к удочке.
Елисей Захарыч дал мне двугривенный, на прощанье еще темнотой попрекнул.
Полетела я домой, как на крыльях…
— Бабушка! Я о таких губернаторах никогда не слыхал! — сказал удивленно Володя. — Бабушка! Твой губернатор… ты, должно быть, была просто отсталая… Бросила бы ты этот двугривенный! Эх, вы! Оба вы с дедом…
— А ты слушай, — сурово откликнулась бабушка. — Так же и Федор встретил меня. «Отсталая, — говорит. — Знаешь ли, от кого подачку приняла?» И пошел, и пошел мне рассказывать про хозяев да царских чиновников. Я слушаю Федину правду, а в глазах губернатор — приветливый да смешливый, колокольчики его перезванивают. Неужели, думаю, и он такой же царский чиновник?..