Ирэна Вербловская в Сиблаге, 1958
Владимир Уфлянд:«Хрущев сделал этот доклад, и все, конечно, обалдели. У меня папа и мама были коммунистами. Папа говорил: „Не может такого быть!“ А у папы брат попал в плен в первые дни войны, и его немцы должны были расстрелять. А его взяли в свой барак татары, из которых немцы намеревались создать освободительную Татарскую армию. Муса Джалиль там тоже был[10]. Главный такой творец Татарской освободительной армии. И когда немцы сказали, что всех коммунистов и всех офицеров расстреляют, татары отстояли его. Потом они все вместе сбежали из лагеря. Папин брат попал к Ковпаку и воевал всю войну в его отрядах. После войны всех партизан Ковпака посадили, потому что они были на оккупированной территории. И все из отряда Ковпака прямиком отправились в лагерь. Говорят, Ковпак сам ездил по лагерям, у него была хорошая память, и он всех своих партизан помнил в лицо. И если видел знакомого, говорил куму: „Это мой, освободи немедленно“. И вот таким образом моего дядю Ковпак спас от смерти в сталинском лагере. И папа так до конца и не мог поверить, что Сталин все знал и что с его ведома все это было».
Ирма Кудрова:«Этот доклад Хрущева о Сталине был секретным. Я к этому времени работала в Институте русской литературы Академии наук, в Пушкинском Доме. И я была комсомолкой. Нас, комсомольцев, было очень мало там, но нам разрешили присутствовать на чтении этого доклада. Я так думаю теперь, что читали нам какой-то сокращенный вариант, потому что доклад ведь продолжался, чуть ли не пять часов. А мы там сидели, я уж не помню, но, наверное, часа два-три — не больше. Было ли это таким уж безумным потрясением? Вот ведь что странно — мы ведь уже обсуждали это с моими друзьями. Не было это таким уж потрясением. Не потому, что это не было страшно. Это страшно. А потому, что мы почему-то к этому были готовы. Что-то уже носилось в воздухе, какие-то факты мы уже знали».
Анатолий Тупикин:«Мы были студентами исторического факультета, и подавляющая часть из нас, естественно, увлекалась политикой. У нас в памяти был XX съезд. Нам зачитывали письмо, доклад Никиты Сергеича Хрущева. Я помню даже аудиторию. Это аудитория № 70, самая большая на истфаке. Там нас собрали и сказали: „Сейчас мы вам зачитаем доклад Никиты Сергеевича Хрущева“. То есть не было никакой подготовки. О чем-то мы уже догадывались, что-то чувствовали. И вдруг этот доклад. Тут слова-то так трудно подобрать точные. Шок. Удивление. Я пробую сейчас вспомнить свое первое впечатление, когда прочитал. То есть это было совершенно неожиданно — то, что там было в докладе. У меня было совсем другое представление об истории партии. Хотя еще раз говорю, что уже прошло три года после смерти Сталина, кое о чем мы уже догадывались, о тех чудовищных преступлениях, о том, что не все было правильно там, наверху».
Даниил Гранин:«Формально было собрание, на котором очень скупо формулировали. Но до этого, вы знаете, мы же жили в стране слухов. Слухи немедленно распространились после доклада Хрущева на XX съезде, причем преувеличенные, искаженные. Это было шоковое событие. Это была катастрофа. Рухнули все устои, на которых держалось наше мироощущение. Это сегодня трудно представить себе, какая это была встряска, какая это была катастрофа для советского человека того времени. Потому что я, например, рос со Сталиным, воевал со Сталиным. Он всегда был живой, всегда ходил с трубкой, всегда он сообщал какие-то истины, всегда это было непререкаемо, мудро, замечательно. Это был корифей, это был всемирный авторитет не только наш, советский. Размеры этого культа трудно себе представить сегодня. Когда один грузинский поэт поднял бокал, произносил тост за Сталина, он сказал: „Зачем нам солнце? Пусть солнце погаснет — у нас есть товарищ Сталин“. Это воспринималось не как шутка и не как анекдот, а в масштабе один к одному. Что такое культ личности Сталина — это, конечно, нужен специальный рассказ. Это собрание его сочинений, это его статьи, его главы, или даже весь курс истории ВКП(б), который нам преподавали в институте, который мы сдавали на экзамене. Он считался верхом мудрости. И вдруг оказывается, что все не так. Что Сталин — преступник. Что курс политический, который он проводил все эти годы, отчасти был неверным, отчасти обязан не Сталину, а вообще всей партии, что культ Сталина был вредным и ненужным. Что Сталин приписывал себе ряд заслуг и побед в Великой Отечественной войне и так далее. Это понять сразу было нельзя. Надо сказать вам, что, конечно, оглядываясь теперь на то время с позиций сегодняшнего дня, я понимаю, что Хрущев совершил какой-то невероятный для себя и для всего советского общества шаг. Надо же было решиться на это! Он же тоже был продуктом того времени. Тем более что Политбюро было против такого выступления, такого доклада. Тем не менее, значит, этот доклад состоялся и нам выдавали его какими-то порциями. Сперва немножко об этом сказали, потом более подробно. Зачитывали какие-то куски время от времени на партийных собраниях, на общих собраниях. И этот культ стал разрушаться на глазах. Когда зачитывали доклад, некоторые плакали, некоторые не верили, хватались за голову. Происходил какой-то переворот в сознании. Одни быстро освоились, приветствовали. Другие не могли смириться с этим долго. В писательской среде произошел раскол, да и вообще в обществе произошел раскол, потому что вскоре выявились люди, которые приветствовали эту десталинизацию общества и ликвидацию культа личности. Другие еще продолжали держаться. Спасительной оставалось вера в Ленина. Хотя бы Ленина старались удержать как фигуру, которая как бы противостояла Сталину. Руководство партии при Ленине было коллективным, а Сталин все, значит, брал под себя. В Ленинграде все это воспринималось особенно остро, потому что не так давно было „Ленинградское дело“, необъяснимо жестокое. Это репрессии, которым подвергся Ленинград, ленинградское руководство, люди, связанные с блокадой. Ведь никто не объяснял, за что и почему расстреляли тогда 26 человек, сослали сотни, а может быть, тысячи людей, мы не знаем даже сколько. До сих пор не знаем. Поэтому в Ленинграде все это проходило болезненно, но в то же время быстрее. Мы расставались с культом личности Сталина легче, что ли, чем провинция, чем другие регионы страны. Шли бурные обсуждения. Ну, над людьми довлели еще страхи недавних лет, поэтому обсуждения велись в кулуарах, не вслух. Но происходил какой-то удивительный процесс высвобождения людей. Люди распрямлялись, люди начинали говорить. Раньше все воспринималось единодушно и единогласно. А тут начались прения какие-то, одни — за, другие — против.
Когда прошел XX съезд, мне было стыдно. Как же я жил? Почему я верил во все это дело? Когда я вдруг взял и перечитал краткий курс истории партии, я вдруг увидел, сколько там вранья и преувеличения. А где же я раньше был? Почему я раньше не видел, что творилось у нас с коллективизацией? Как истреблялось кулачество — наиболее работоспособный и ценный слой крестьянства. Что творилось в деревне, что творилось у нас с рабочим классом, какое вранье было… Почему я раньше этого не видел, не замечал? Как я до этого кричал „ура“? Как я во всем этом участвовал? Ведь я тоже этому культу способствовал. Я тоже был участником происходившего. Мы все были его участниками».
Инна Лапина:«В 56-м году я была студенткой второго курса Ленинградского политехнического института. Сразу после окончания XX съезда у нас прошло комсомольское собрание. Весь наш курс, 500 человек, собрали в актовом зале и в течение четырех часов нам читали секретный доклад Хрущева. Причем предупредили, что никаких конспектов вести нельзя.
Когда начали читать доклад, то мы забыли обо всем. Сидели, и каждый из тех, кто был в этом зале, думал только о том, что слышал. Я отчетливо помню, что меня доклад поразил, я была потрясена. Я отдавала себе отчет, что среди пятисот человек, которые там сидят, найдется много таких, у которых точно такие же переживания, как и у меня. Когда я услышала цифры, я была ошарашена, потрясена и убита совершенно. И в первую очередь о ком я думала? Я думала о папе. Потому что я понимала, что он-то этот доклад слушал. Поэтому у меня было какое-то двойное ощущение.
Когда читали доклад, стояла просто могильная тишина. Никто не шелохнулся. Обычно у нас всегда на собрании шум и всякие реплики. Здесь никто не шелохнулся целых четыре часа. А потом нам просто сказали, что доклад закончен. Знаете, мы встали и не могли друг на друга смотреть. Сначала ощущение было полной подавленности. Теперь вроде бы свобода… Но настолько глубоко все сидело в каждом. Люди боялись все равно разговаривать на эту тему. Боялись. Все равно было какое-то чувство страха. Не радости от того, что это вот раскрылось, что об этом сказали вслух, а страха от тех масштабов, от тех объемов, которые наконец-то нам объявили. И вы знаете, прошло очень много времени, прежде чем мы потихоньку друг с другом, только с самыми близкими, стали делиться чем-то таким глубинным, что нас волновало после этого доклада. И еще я хочу добавить, что в то время, когда я училась в институте, с нами училось огромное количество китайцев. Так вот, буквально через несколько дней после того, как нам прочитали этот доклад, мы почувствовали, что китайские студенты стали нас сторониться. Вы понимаете? Они были все время в наших компаниях, они с нами выпивали. И вдруг мы чувствуем прямо холод. А мы даже еще не знали, что там происходит в руководстве, что там происходит наверху между руководителями наших компартий. Это потом только мы узнали, что компартия Китая осудила доклад Хрущева и, в общем-то, что она оправдывает Сталина».
Валерий Попов:«Мои родители вечером вполголоса говорили, что это письмо сначала вообще было недоступно (речь Хрущева), потом его читали где-то на закрытых парткомах, потом на закрытых партсобраниях, и вот эта таинственность — она возбуждала. Потому что если бы все это было сказано открыто, то, может быть, и радость была бы не столь острой, но вот то, что это глухо обсуждалось, что это было полузапрещено, да еще и опасно — это будоражило. Родители тихо говорили, что что-то продвигается, что-то прорывается, чего-то пока еще нельзя, но скоро будет можно, и я помню, что меня волновал их разговор. Вот это вот ощущение грядущего прорыва — это я хорошо помню».