Nada — страница 29 из 58

Мне почему-то представляется светлая комната, гостиная с большим окном, как в очень старых домах и в кино. Ставни распахнуты, на улице солнечно и тепло, а на подоконнике стоит маленькая шкатулка. Даже нет – множество маленьких шкатулок, не похожих одна на другую, потому что мне нравится делать их совершенно разными каждый год. Я заказываю их у знакомого мастера. Он хоть и ювелир, но иногда балуется, делая изящные вещицы из дерева, а заказов на них крайне мало – это очень старая и почти совсем исчезнувшая традиция, ее соблюдаем мы с Джеком и, может быть, еще с десяток-другой людей на весь наш большой современный город. И вот каждый раз, когда наутро после солнцестояния я не нахожу очередное послание на подоконнике у себя, я представляю себе тот, другой подоконник – у нее. Или, точнее, у нас. Представляю, как она одним касанием, без ключа, открывает шкатулку и достает очередной мой камень с морского берега, или перо с Джековой шляпы (уже прямо чую, как мне за него влетит), или, может быть, нитку от моего любимого платья, самого легкого и счастливого, или шнурок от ботинка, или – или что угодно еще. Она достает все строчки моего письма, одну за другой прижимает их к щеке и улыбается так же нежно, как это делает сейчас Джек, глядя на меня – думает, что я задремала под его сказку, не замечает, что слежу за ним из-под ресниц, не замечает, что плачу сейчас вместе с той собой из светлой комнаты с большим старомодным окном – или вежливо делает вид, что не замечает.

У меня сегодня очень высокая температура, и я не очень уверена, что очередная Джекова сказка мне не приснилась. Я даже не уверена, что мне не приснился сам Джек и даже я, да и кто это вообще, кто это – я? Я уже не помню. Но определенно чувствую что-то нежное и невесомое, когда беру в руки все эти вроде бы бессмысленные вещицы из шкатулок, стоящих на подоконнике. Надо бы выбросить весь этот хлам, но что-то такое в нем есть, – сама даже не знаю, что именно, – что заставляет меня улыбаться и ждать каждую новую весточку.


– Джек, – зову я слабым голосом как только понимаю, что наконец-то проснулась. – Джек!

– Да, родная.

Брат выглядывает из кухни, руки в муке, нос в муке, кухня, надо думать, тоже в муке до самого потолка: Джек отлично готовит, но аккуратность – не самая сильная его сторона. Хорошо, что, пока я болею, кухню после своих кулинарных экспериментов отмывает он сам. – Принеси мне попить, пожалуйста.

Джек говорит, я заснула вчера прямо посередине фразы, бормотала во сне, плакала и смеялась, а потом вдруг успокоилась и остаток ночи спала как сурок.

– Что тебе такое интересное снилось? – спрашивает Джек, ставя на прикроватный столик три чашки – чай, бульон и простая вода.

Я обнимаю его, прячу нос в ямочку между плечом и шеей и говорю, что не помню.

И боюсь пока спрашивать его про шкатулки. Вдруг окажется, что это я должна рассказать ему о старинной, почти совершенно забытой традиции? И если да, то, пожалуй, не прямо сегодня.


Ольга БерезинаБат-айи

Время к полудню, а солнца еще не видно из-за спины Иль-Альвары, высокого острого хребта, широкой дугой обнимающего долину с востока. Хотя Иль-Альвара – это на местном наречии и означает «Спина», и не стоило бы говорить «из-за спины Спины». Но кто тут знает местное наречие и русский одновременно, кто мне может указать на стилистическую ошибку? Никто. Я тут сам себе и лингвист, и корректор. Сижу, завернувшись в ар-эсу – тонкую, но очень теплую шерстяную накидку, которую ссудил мне мой хозяин, высохший как щепка сорокалетний старик Юргиз. А вон и Гуллинка, поднимается от реки с корзиной мокрого белья. Гуллинке чуть больше тридцати, она вторая жена Юргиза, мать его троих живых детей. Старшему, Явиру, восемнадцать. Явир – значит «помощник». Помощник не заводит собственной семьи. Его миссия – помогать. Явир самый высокий в селении, ростом под шесть футов, и смотрится среди местных богатырем. Между Явиром и младшими, и после них, явно не меньше десятка мертворожденных и умерших в разных возрастах детей. Детская смертность тут – ужасающая. Младшие дети Юргиза, погодки Бениш и Дадиш, уже совсем взрослые. Им скоро исполнится четырнадцать. Бениш очень смышленый пацан. За то время, что я торчу здесь, Бениш выучил достаточно английских слов, чтобы поддерживать беседу. «Бениш» на местном наречии означает «разум». Меня удивляет, как точно у местных имена соответствуют их сущности. Дадиш вот, например, ничем не примечателен, всюду тенью ходит за Бенишем, всегда поднимет, что тот уронил или руку подаст на крутом склоне, но ко мне не подходит, присаживается на корточки поодаль и сидит все время, пока мы с Бенишем говорим, смотрит молча. Я и голоса-то его, кажется, не слышал. Имя его, Дадиш, означает просто «брат».

В этом году младшие должны будут жениться, поэтому семейство занято строительством двух новых домов. Явир с отцом носят снизу в висящих на паре жердей плетеных носилках плоские камни, а Бениш с Дадишем еще вчера натаскали корзинами глины и теперь месят ее в специально вырытой яме. Глина смачно чмокает и разлетается из-под босых ног.

* * *

Я – сунн, больной. Правая нога у меня упрятана в подобие гипсовой повязки из высохшей смеси толченой жженой кости и какой-то остро-пахнущей жидкости. Сейчас, спустя три недели, повязка совершенно белая и уже почти не пахнет. Я не представляю, как тоб-ибон собирается ее снимать, ведь она прочная как камень. Тоб-ибон значит врач. Я тоже врач, но местные не верят и зовут меня аль-малиж, что переводится ближе к «знахарю» и имеет пренебрежительный оттенок. Ну, конечно, мой диплом и кандидатская степень тут не котируются. Одноногий неуч, годный только на то, чтобы целый день по заданию Гуллинки лущить фасоль и бобы, сидя на низенькой скамеечке у восточной стены дома.

Впрочем, сегодня у меня праздник. Хозяин принес охапку прямых толстых палок и велел мне ошкурить их. По торжественному виду понятно, что я получил заслуженное повышение (по сравнению с бобами), так что я поблагодарил его от всего сердца. Палки лежат рядом с моим импровизированным костылем, холодные и тяжелые, налитые древесным соком. Плотная кора легко поддается широкому лезвию ножа, который вернул мне Юргиз, прозрачная пряная смолка, выступающая на срезах, оставляет на руках липкие пятна. Более легкие палки с серой корой и оранжево-красной древесиной – орех. Более тяжелые, нежно-розовые и шелковистые на срезе, с вишневыми бусинками камеди на коре – мушмаш, местный абрикос. Ошкуренные полешки Юргиз отнесет вниз, к реке, и уложит в выбитую в каменистом дне нишу, придавит плоскими камнями и оставит вымачиваться до зимы. Как только начнутся декабрьские дожди, а река станет мутной и бурной, Юргиз вынет вымоченную древесину и подвесит под навес – сохнуть.

К следующему сентябрю высохшие до звонкости выбеленные солнцем и ветром снаружи полешки можно будет обрабатывать. Юргиз достанет туго завязанные в кожаный лоскут острые узкие ножички и пилки и сядет на мою скамеечку вырезать мизмаар, касаб или саферу – деревянные музыкальные инструменты. Касабы, тоненькие печальные свирели, Юргиз режет по нескольку штук в неделю, на продажу. Целые связки их годами дожидаются оказии в прохладной кладовой его дома. Простенькие саферы – что-то вроде свистулек – режутся из самых концов стволиков и выходят из-под его рук, как пирожки у ловкой хозяйки; они будут раздарены немногочисленной ребятне и пастухам-подросткам. Но главное, ради чего затевается это все, – мизмаар. На мизмаар пойдет далеко не каждый стволик, а нужно, чтобы подобралась пара – ореховый и абрикосовый. Отобранную пару Юргиз будет резать один, в самые тихие и звездные осенние ночи, чтобы ни единый лишний звук не вошел в промытую рекой и ветром девственную древесину; с первыми лучами рассвета завернет в мягкую желтую замшу и уберет на день в потемневший сундук, где сейчас хранятся до поры до времени его узкие острые ножички и пилки. Готовую пару, близняшек, Юргиз понесет в горы и будет обучать их говорить друг с другом. Мальчика, мизмаар-фаатат, розоватую тяжелую абрикосовую флейту, Юргиз спрячет обратно в сундук. Мальчик будет воином, его нужно держать в простоте и строгости. Девочку, мизмаар-саахират, темно-коричневую легкую ореховую – отдаст мне. Я буду носить ее за пазухой, в специальном кармашке, у самого сердца, согревать, напитывать теплом своего тела, кормить своим дыханием до Аль-маат. До настоящей смерти.

* * *

Тем временем солнце выпрыгнуло в зенит, и ночная промозглость, наконец, сменяется летним теплом. Гуллинка сходила к источнику и несет воду в старом жестяном ведре. Остановившись рядом со мной, она достает из ниши в стене узкую пиалу, покрытую голубой глазурью в сетке мелких трещин, и, зачерпнув ледяной искрящейся воды, подает мне. В пиале плавает солнце, по краю угадывается искусная роспись. Любой коллекционер отдал бы обе почки за такую пиалу, а у Гуллинки их целая гора. Она могла бы держать черный рынок органов, но ей это без надобности.

– Эдру, сегодня мы будем петь хой-я Дамилу. Байган спрашивает – ты сможешь сам спуститься к нему ближе к вечеру?

Вода пахнет солнцем и камнем.

– Конечно, Гуллинка, я приду, – отвечаю я, передавая пустую пиалу. – Скажи Байгану. Я приду.

Гуллинка, кивнув, уходит в дом.

* * *

Дамиль умер три недели назад, но так говорить неправильно. Надо бы сказать «Байган убил Дамиля три недели назад», но и это неправильно. Местные говорят – ит-каахль. Освобождение. Дамиль досрочно освободился три недели назад, ха-ха. На церемонии освобождении Дамиля я всадил в Байгана вот этот вот широкий нож, который был тогда совсем не тупым, а мне сломали ногу. Мне кажется, это был Явир. Кто бы еще мог швырнуть меня так? Я пролетел тогда метров десять, и потом, под собственные вопли и искры из глаз, ломая кости и оставляя на кустах клочья одежды и кожи, проехался на заднице по каменистому склону до самой реки, откуда тащил меня уже точно Явир – тащил до самого дома тоб-ибона, то есть врача, который наложил мне на ногу вонючий костяной гипс. Туда же кое-как приковылял и Байган, зажимая рукой живот, но тоб-ибон кинул ему какую-то ветошь и продолжил неторопливо обмазывать мне ногу. Я еще тогда удивился – мало того, что Явир не утопил и не придушил меня, так еще и врачебной помощи в первую очередь удостоилась моя нога, а не истекающий кров