Надежды — страница 105 из 112

Туве положила руку мне на плечо и ободряюще улыбнулась.

Я расплакался.

Оооо. Оооо. Оооо.

Отвернувшись, я уставился на пролив.

В нем было полным-полно лодок, летом здесь пролегал основной туристический маршрут. Мелкие волны бились о борт, время от времени нас обдавало солеными брызгами.

Когда Туве помогла бабушке выбраться, Гуннар, швартуя лодку, обернулся ко мне и спросил:

– Бабушка вчера пила?

Щеки у меня запылали, и я опустил глаза.

– По-моему, немного выпила, да, – ответил я.

– Мне кажется, от нее пахнет, – сказал он, – так не пойдет.

– Ты прав, – согласился я. – Конечно.

– Мы столько лет ей помогали, – продолжал он, – ведь и твой отец, и Эрлинг отсюда уехали. Поэтому нам пришлось взять все на себя.

– Невероятно, как вы все это выдержали, – сказал я.

– А как иначе, – ответил он, – это наш долг. Она моя мать.

– Да, – кивнул я.

– Иди выпей кофе! – сказал Гуннар.

С мокрыми от слез глазами я поднялся к дому. Совершенно раскисший. Хватило улыбки, протянутой руки – и все рухнуло.

Бабушка – его мама. Папа был моим отцом. Я знал, как живется папе, знал, что он умирает. Но я палец о палец не ударил. Я мог бы приехать к нему, поговорить с ним, сказать, что ему надо в реабилитационный центр. Я мог бы и Ингве с собой взять, мы сидели бы здесь, двое его сыновей, мы взяли бы ответственность за него на себя.

Мысль эта казалась чужой и невозможной. Я способен на многое, если надо, я способен заставить себя сделать почти все что угодно, но такое – нет, никогда.

Все, ты едешь со мной в Берген, пока поживешь у нас с Тоньей, а потом найдем тебе квартиру поблизости, – смог бы я сказать ему это?

Ха-ха.

Ха-ха-ха.

– Садись, Карл Уве, отдохни чуть-чуть, – проговорила Туве, – тебе тоже досталось. Здесь хоть передохнуть сможешь. Домой еще успеете.

Я всхлипнул и прикрыл ладонью глаза.

Бабушка курила и поглядывала на причал, с которого к нам поднимался Гуннар.

* * *

Примерно через час мы с Гуннаром пошли прогуляться по острову. Сперва мы молчали, просто шагали рядом по тропинке среди деревьев, высокой сухой травы и кустов, редких цветов, голых скалистых кряжей, серых, кое-где поросших пестрыми лишайниками, порой спускались в низины, где едва заметный ветер трепал редкие травинки, а потом перед нами открылась долина, и в отдалении – несколько домиков с оранжевыми крышами и красными вымпелами на флагштоках.

– Узнаешь? – спросил Гуннар.

– Да, – ответил я.

– Помню, в детстве мы ходили сюда, – сказал он, – твой отец тогда был уже молодым человеком. Учился в Осло. Я ему в рот смотрел, как младший брат смотрит в рот старшему.

– Это да, – сказал я.

– В нем было нечто особенное. Он отличался от других. Помню, по ночам он не ложился спать. Так никто больше не делал.

– Ну да.

– Он был намного старше, поэтому росли мы не вместе, – продолжал Гуннар, – когда мне было десять, у него уже сын родился. И он жил отдельной жизнью.

– Да.

– В конце ему трудно пришлось. Может, оно и к лучшему, что все закончилось вот так. Понимаешь?

– Да, наверное.

– Вот тут открыли летний ресторанчик. – Он кивнул на небольшой дом, мимо которого мы проходили.

– Мило, – сказал я.

Всю дорогу я беззвучно плакал. Я сам не знал, о чем я плачу, что я чувствую и откуда это все взялось.

Мы остановились возле старой пристани, обращенной к открытому морю, где стояли старые бордингаузы, сейчас отреставрированные, и все дышало богатством и достатком. Вдали четко вырисовывалась линия горизонта. Синее небо, синее море. Белые паруса, смех, шаги по гравию. Женщина поливала клумбу из большой зеленой лейки. Отблески солнца сверкали в воде.

* * *

Когда к пяти часам Гуннар довез нас до дома, деревья шелестели от вечернего бриза, долетавшего с моря.

– Мы завтра заедем, – сказал Гуннар. – Все вместе наведем порядок. Думаю, дел тут еще останется.

Он улыбнулся.

Я кивнул, и мы вошли в дом. После света и воздуха разруха в доме, к которой я вроде бы попривык, снова бросалась в глаза. Сразу по возвращении я опять принялся за уборку. На этот раз я отмыл две большие комнаты возле кухни. Разделочный стол, обеденный, стулья, все в стиле тридцатых, с затертой резьбой под эпоху викингов, журнальный столик, белая панельная обшивка, которая появилась здесь в восьмидесятых, подоконник, дверь на веранду, крыльцо. В обеих комнатах лежал ковролин, я пропылесосил его, но без особого толка, надо завтра купить средство для чистки ковров, подумал я, выплеснул воду и позвонил Тонье.

Она купила билет сюда и обратные билеты для нас обоих. Я рассказал, чем занимался, что на следующий день поговорю со священником, что здесь полно дел, но мы справимся. Сказал, что скучаю по ней, что хочу, чтобы она была рядом. Первое было правдой, второе – нет. Здесь мне следовало быть одному или вместе с Ингве. Похороны – дело другое, там она мне нужна.

Она ответила, что постоянно думает обо мне, что она любит меня. Когда мы попрощались, я позвонил Ингве. Он сказал, что приедет только на похороны, а то некуда пристроить детей, однако все равно постарается помочь. Обзвонит родственников, пригласит всех на похороны, будет вести переговоры с похоронным агентством, – возьмет на себя все, что мне дается с таким трудом.

Утром приехали Гуннар и Туве. Она помогла бабушке принять ванну, нашла чистую одежду и приготовила еду, а мы с Гуннаром прибирались и выбрасывали старье, я старался держаться как можно тише, ведь это он здесь вырос, это его мать, а я – сын того, кто все разрушил. Помывшись и переодевшись, бабушка совершенно преобразилась, она словно очнулась и пришла в себя, я вдруг поднял голову и увидел, как она, зажав в зубах сигарету, спускается по лестнице, держа в руках таз с водой. Туве, как раз мывшая полы в прихожей, рассмеялась и подмигнула мне. «Прямо заправская прачка!» – пошутила она.

К двум я направился в Лунд, в здание пастората. Я прошел по длинному коридору, заглянул в открытую дверь, за которой оказалась комната, где за письменным столом сидела женщина, она привстала, я сказал, зачем пришел, она провела меня к нужной двери, я постучался и вошел.

Пастор, мужчина средних лет с дружелюбным взглядом, пожал мне руку и предложил присесть. К норвежским священникам я особого доверия не питал, с ужасом вспоминал услышанную прошлой весной проповедь про автомат с кока-колой, и решил, чтобы папу отпели в церкви, лишь из уважения к традиции. Пускай на его похоронах звучит гребаное слово Божье. Поэтому к пастору я отнесся с недоверием. Мне хотелось традиционную церемонию, с псалмами, проповедью, чтобы потом все бросали на гроб землю, поменьше личного и побольше безликости. Мне хотелось, чтобы папина жизнь виделась издалека, а не как отдельная жизнь мужчины, которого боялись дети и который допился до смерти; пускай его увидят одним из рожденных на земле людей, чистым и невинным, как и все мы, когда появляемся на свет, человеком, прожившим обычную человеческую жизнь и умершим обычной смертью.

Но так не получилось. Обсудив практические моменты, мы перешли к тому, что необходимо упомянуть в похоронной проповеди.

– Кем был твой отец? – спросил священник.

Я ответил, что он учился в Осло, много лет преподавал в старшей школе в Арендале, был женат на Сиссель, родил двух сыновей, Ингве и Карла Уве, развелся, снова женился, несколько лет жил и работал в Северной Норвегии, родил дочь, вернулся на юг и здесь умер в возрасте пятидесяти четырех лет.

– Кем был отец для тебя, Карл Уве? – спросил он.

Мне не нравилось, что он обратился ко мне по имени, тем самым пытаясь сблизиться, и в то же время хотелось уступить. Тупая уловка, это очевидно, ведь он ни хрена меня не знает, и все же я посмотрел ему в глаза и увидел в них не глупость, не высокомерие верующего, а доброту и участие. Я видел – он понимает, что люди допиваются до смерти, понимает, что среди людей попадаются и плохие, понимает, что это не конец света, а, собственно, суть этого мира.

– Я боялся его, – проговорил я, – я всегда дико его боялся. Да и сейчас вообще-то боюсь. За эту неделю я видел его дважды, но до сих пор не уверен, что он правда умер. Не знаю, понимаете ли вы меня. Я боюсь, что он придет и… да, рассердится на меня. Только и всего. Я всегда ему подчинялся, это так и не закончилось. Я рад, что он умер. Честно говоря, рад. Это великое облегчение. И за это мне бесконечно стыдно. Он же поступал так не по своей воле, не сам решил быть таким. – Я посмотрел на священника.

– А как твой брат к нему относился? Так же, как ты?

– Не знаю. Вряд ли. По-моему, Ингве его ненавидит. А я нет. Но точно я не знаю. С Ингве он всегда обходился намного хуже. Ко мне папа возвращался, пытался загладить вину, а Ингве этого не принимал и отталкивал его.

– Ты говоришь, он поступал так не по своей воле. Как думаешь, почему он стал таким?

– Он страдал. Он был страдающим человеком. Сейчас я это понимаю. Он не желал той жизни, какой мы жили, но принуждал себя так жить, дальше больше, и в конце концов запил и махнул на все рукой. Ему просто-напросто стало на все плевать. Последние дни он доживал у своей матери. Там и умер. Он сидел дома и напивался. На самом деле он убил себя. Ему хотелось умереть, я уверен.

Я заплакал. На глазах у постороннего человека, но мне было все равно. Ни о чем таком я даже не думал. Я плакал и плакал, рассказывая обо всем, что накопилось, а пастор слушал. Я просидел там час – плакал и говорил о папе. Прощаясь, он пожал мне руку и, посмотрев на меня добрыми глазами, поблагодарил, тогда я опять расплакался и сказал, что это мне следует его благодарить, и, когда я вышел оттуда, по коридору, на улицу, мимо домов и на шоссе, я будто освободился от чего-то, словно ношу, которую я прежде взвалил на себя, теперь нес не в одиночку. Мы говорили лишь о папе и обо мне, однако священник был рядом, он выслушал меня, как наверняка выслушивал уже бесчисленное множество людей, облегчающих перед ним душу из глубины своей тяжелой жизни, и благодаря этому мы будто говорили не только о папе и обо мне, но и о жизни: такова жизнь. Папина жизнь сложилась вот так.