Надежды — страница 32 из 112

– Мы тут стихи обсуждаем, – объяснил Хьяртан. – Взгляни, если хочешь.

– С удовольствием!

Я встал и с чашкой в руке отошел к противоположной стене, где стояли кресло, книжный шкаф и проигрыватель, снял с полки несколько книг и начал их листать.

Мама беседовала с Хьяртаном, а я встал перед окном и посмотрел на Лихестен, едва проступающую в тумане, черной стеной поднимающуюся оттуда, где начинается море, и пологую там, где заканчивается фьорд.

Интересно, где тут дача Ингвиль?

* * *

Когда я вернулся в гостиную, бабушка дремала, откинув голову на спинку кресла и открыв рот. Болезнь Паркинсона у нее была сколько я себя помнил, во всех моих воспоминаниях она тряслась. Но когда я был маленький, ее недуг еще не зашел далеко и не мешал ей заниматься маленькой фермой, куда она приехала в конце тридцатых, выйдя замуж за дедушку, и где осталась навсегда. По словам Боргхильд, бабушка очень удивилась, какая ферма маленькая и до чего здесь невысокие люди. Возможно, выживать тут было труднее, чем в ее родной деревне, располагавшейся вдалеке от моря; ели здесь меньше, и, соответственно, хуже росли. По словам мамы, бабушка требовала от них безупречности во всем, и в одежде, и в поведении, и оттого про нее поговаривали, будто она считает себя лучше других. Дедушка работал шофером, он водил автобус, поэтому бабушка хлопотала на ферме считай что в одиночку. Это происходило в пятидесятых, однако истории, которые бабушка рассказывала о своем детстве, словно принадлежали иному столетию. Осенью сюда приходил забойщик, рассказывала бабушка, дедушка скотину не забивал. Практически каждая часть туши на что-то использовалась. Кишки бабушка промывала в ручье и делала колбасу. Кровь кипятили в больших котлах на кухне. Чем еще она занималась, я, помимо того, что узнал от мамы, понятия не имел. Нас отделяли друг от друга всего два поколения, и тем не менее я не представлял себе, на что бабушка потратила свою жизнь, в сущности, не знал ее отношения к вещам и животным, к жизни и смерти. Когда я смотрел на бабушку, а она – на меня, нас разделяла пропасть. Для нее главным была семья, та, в которой бабушка выросла, а на втором месте – дети. Дедушкина родня, поколением ранее перебравшаяся на материк с островов неподалеку, кажется, всерьез не воспринималась. Главное – это ее родные, и еще земля. Хьяртан порой говорил, что земля – это ее религия, что в Йолстере, откуда она родом, живут земледельцы, это своего рода древнее язычество, лишь прикрытое словами и ритуалами христианства. Посмотри на картины Аструпа, говорил Хьяртан, на костры, которые жгут в Иванову ночь. Йолстерцы пляшут вокруг них так, словно это не огонь, а божество. Говоря это, Хьяртан посмеивался, не без язвительности, и в то же время было в этом что-то иное, потому что он тоже взял от бабушки немало: ее серьезное отношение к жизни, ее глубокое чувство долга были присущи и Хьяртану, и если на бабушке во всех смыслах держалась земля, то на Хьяртане держалась природа, птицы и звери, горы и небеса. Сам он ни за что не признал бы это сходство, он же коммунист, атеист, корабельный сантехник. Но достаточно было заглянуть обоим в глаза, одинаково карие и с одинаковым взглядом, как все становилось понятно.

От ее жизни больше ничего не осталось, болезнь изъела ее, сгрызла тело, оставив лишь дрожь и судороги. Глядя на бабушку, спящую с открытым ртом, не верилось, что ее могучая воля, которой теперь не хватало даже на то, чтобы управлять телом, и строгая мораль, которой больше не в чем было проявиться, в свое время так повлияли на ее детей. И тем не менее так оно и было.

* * *

Мама довела бабушку до кровати, раздела, расчесала ей волосы и помогла надеть ночную сорочку, а я все это время читал антологию Кортасара, мою очередную любимую книгу, и старался не смотреть в их сторону. Не только потому, что бабушку уже раздели, а еще и потому, что занималась этим мама, и занятие это выглядело чересчур интимным, дочь ухаживает за своей старой матерью, для моих глаз эта сцена не предназначена, поэтому я не отрывал взгляда от книги, пытаясь ею наполниться.

Это было нетрудно, все пространства в ней были открыты, одно перетекало в другое, вдруг удивительным образом объединяясь. И не только пространства, но и персонажи, обычно замкнутые на себе, неожиданно раскрывались и превращались друг в друга. Человек, который разглядывает аксолотля в аквариуме, сам превращается в аксолотля, который смотрит из аквариума на человека. Пожар из древности перекидывается на современность. А следом происходят и другие странности. Некоего мужчину внезапно начинает рвать кроликами, и это становится проблемой, почти катастрофой: вскоре съемная квартира уже кишмя кишит маленькими белыми кроликами.

Мама пожелала бабушке с дедушкой доброй ночи, вышла и закрыла раздвижную дверь.

– Кофе не хочешь? Или для тебя уже поздновато? – спросила она.

– Почему, давай выпьем кофе, – сказал я.

Новеллы мне очень нравились, но сам так писать я бы не смог, не хватало фантазии. У меня фантазии вообще не было, все, что я писал, опиралось либо на действительность, либо на мои впечатления от нее.

Хотя новый роман будет другой.

Я ощутил дуновение радости.

Он будет чудесный. Некие загадочные персонажи, возможно ангелы, записывают человеческие беседы и размышляют над ними.

Но радость пришла не одна – она потянула за собой отчаянье, ведь я знал, что не справлюсь. Такую историю мне никогда не написать.

Мама принесла кофейник и две чашки, поставила их на столик и сходила за блюдом с нарезанными лефсе[17].

– Боргхильд напекла, – сказала она. – Хочешь?

– Спасибо.

Боргхильд – бабушкина сестра, властная и бодрая женщина, жила в отдельном доме на их родовой ферме. Здесь, в деревне, она готовила свадебные угощения, знала рецепты всех традиционных блюд и все о своем роде – и об умерших, и о живых. Мама всегда была привязана к ней, а сейчас, когда они жили рядом, особенно.

– Как ты, Карл Уве? – спросила мама. – Ты почти целыми днями молчишь. На тебя не похоже.

– Возможно, – согласился я, – но у меня все неплохо, честно. Разве что в академии тяжеловато.

– А что именно тяжело?

– Такое чувство, будто я до их уровня не дотягиваю. Хуже пишу, вот и все.

– Тебе всего двадцать, не забывай, – сказала мама.

Я взял кусок лефсе и в два укуса с ним расправился.

– Девятнадцать, – поправил я, – но я же там учусь именно сейчас. Может, когда мне станет двадцать пять, все будет лучше, но что толку думать об этом сейчас?

Мама разлила кофе по чашкам.

– И еще я влюбился, – добавил я, – наверное, поэтому особо и не разговариваю.

– Это ты осенью с кем-то познакомился? – Мама поднесла ко рту чашку, не сводя с меня глаз.

– Я с ней на Пасху познакомился, когда приезжал к тебе в гости. Мы тогда всего один раз и виделись. Потом переписывались, а сейчас встретились уже в Бергене. Она изучает психологию. Родом из Каупангера. Моя ровесница.

– Но романа у тебя с ней нет?

Я покачал головой:

– В том-то и дело. Я не уверен, что ей этого хочется. Я тут немного облажался… И потом… Ну да, теперь ничего не происходит.

Из соседней комнаты послышался храп, похожий на рычанье. Следом кашель.

– Наверняка все уладится, – сказала мама.

– Возможно, – ответил я, – посмотрим. Но в целом все неплохо. Квартира у меня хорошая, и вообще мне в Бергене нравится.

– Я через несколько недель, может, заеду вас навестить, – сказала мама, – я еще хотела с бывшими однокурсницами встретиться. С Герд, помнишь ее?

– Да, конечно.

– Знаешь, я подумываю снова взяться за учебу. Может, в аспирантуру поступлю. Но вопрос упирается в деньги, да и на работе придется брать отпуск.

– Да, – отозвался я и взял еще кусок лефсе.

* * *

В спальне я долго лежал без сна. Темнота объединяла эту крохотную комнату с огромным пространством за ее пределами. Старая деревянная кровать представлялась мне маленькой лодкой. Порой за окном шумели деревья, ветер сдувал воду с листьев и с тихим стуком разбивал капли о стекло. Потом он стихал и шумел где-то поодаль, словно в этот вечер по окрестностям гуляло несколько ветров одновременно.

Когда я впервые приехал сюда, у меня сложилось впечатление, будто жизнь здесь закончилась. Не то чтобы смерть отметила этот дом своим знаком – просто все, что должно было произойти, уже произошло.

Я перевернулся на бок, подложив локоть под голову. Прислушиваясь к пульсу, я вспомнил, что однажды сказал мне дедушка: если хочешь заснуть, нельзя слушать собственное сердцебиение. Это показалось мне странным, не помню, почему он вообще об этом заговорил, но каждый раз, когда я ложился вот так и слышал пульс, я сразу же вспоминал дедушкины слова.

Всего за несколько месяцев до этого мама рассказала, что в начале шестидесятых дедушку довольно долго мучили страхи, такие сильные, что он оставил работу и все время лежал на диване, боясь умереть. Из всех дедушкиных детей дома в то время жил только Хьяртан, но он был еще мал и не понимал, что происходит.

Мамин рассказ растревожил меня прежде всего тем, что раньше я ничего об этом не знал и никогда бы не догадался. Может, в жизни моих близких есть и другие потайные карманы с пугающими событиями? Но и сам факт, о котором она рассказала, то, что это случилось именно с дедушкой, никак не укладывался в голове, ведь если что у меня и ассоциировалось с ним, то это жизнелюбие. Впрочем, я не воспринимал его как отдельную личность со своей отдельной жизнью, для меня он всегда был только дедушкой, так же как бабушка была только бабушкой.

Старая береза во дворе зашелестела и, встряхнувшись по-собачьи, обрушила на стену целый каскад капель.

Темно. Тихо. Пульс. Ду-дунк. Ду-дунк. Ду-дунк.

В отличие от дедушки, я слышал не смерть, а жизнь. Мое сердце молодое и сильное, оно простучит и через мои двадцать, и через мои тридцать, и через сорок, и через мои пятьдесят тоже должно простучать. Если я стану таким же старым, как дедушка, а ему восемьдесят, значит, сейчас я прожил лишь четверть жизни. У меня почти все еще впереди, залитое обнадеживающим светом неведенья и шанса, и сквозь него сердце, эта надежная мышца, проведет меня целым и невредимым, мудреющим, набирающимся сил и обогащающимся пережитым.