Мы снова сидели ввосьмером, склонив головы и закрыв глаза. Записывайте, сказал Саген, и я написал то, что выскочило первым.
Два кожаных стула
на ветру
Больше ничего на ум не пришло.
Саген почесал подбородок.
– Интересно, – проговорил он, – два стула на ветру. Они на улице стоят, да? Да, скорее всего, так.
– Отличный заход, – похвалил Кнут.
– Допиши его, Карл Уве, – сказала Труде, – может получиться стихотворение.
– Этот образ раскрывается не сразу, – снова заговорил Саген, – в нем присутствует напряжение и нет ничего надуманного. Да, и впрямь интересно. По-моему, вы на верном пути.
Такие стулья были у нас в детстве – это о них я написал. Они стояли на зеленом пригорке, а с моря дул ветер. Ерунда, я это понимал, однако не спорить же, если остальные утверждают, будто из моих строк может получиться стихотворение.
Придя домой, я попытался его дописать.
два кожаных стула
на ветру
Желтый бульдозер – этот образ пришел мне в голову следующим.
гул города
уже покинутого тобой
Едва закончив, я знал, что скажут остальные. Убери «желтый бульдозер». Выкинь «уже» из последней строчки, оно там лишнее. Я так и поступил – и стихотворение было готово.
два кожаных стула
на ветру
гул города
покинутого тобой
По крайней мере, на стихотворение это было похоже. Я знал, откуда взялся образ кожаных стульев, с самого детства меня гипнотизировала оппозиция внутреннего и внешнего, когда то, чему следует быть внутри, оказывается снаружи, и наоборот. Одно из самых завораживающих воспоминаний – как мы с Гейром залезли в затопленный подвал недостроенного дома. Там даже пола не было, и мы стояли словно на скале посреди озера, и при этом внутри дома! Подоплека сцены на свалке, в тексте, за который меня и приняли на курсы, – то же самое противопоставление: Гордон и Габриэль расставляют стулья, столы и лампы в лесу. Два кожаных стула на ветру – это выжимка, волшебство детства в четырех словах. Другое дело – «гул города, покинутого тобой», этот прием я видел во множестве прочитанных стихов, где нечто и заявляется, и отрицается одновременно. Существует и противоположный прием, когда образ словно замыкается сам на себе, например, заяц превращается в зайца, но я до такого пока ни разу не додумался.
До сих пор!
Ну да!
Я стремительно дописал еще две строчки.
два кожаных стула
на ветру
гул города
покинутого тобой
девушка исчезает
в девушке
Вот так-то. Стихотворение готово!
Чтобы отметить это, я сунул под рубашку фотоальбом и спустился в ванную подрочить. Сжимая в левой руке раскрытую книгу, – я ухитрялся одновременно держать ее и листать, – правой я ухватился за член, и разглядывал одну фотографию за другой. Больше всего мне по-прежнему нравилась женщина с тазом белья, однако теперь мне повсюду чудилось что-то грязное, какой бы я ее ни представлял, в воображение вторгались мысли об Ингве и Ингвиль и о том, что Ингвиль, единственную не безразличную мне девушку, я потерял. Я быстро листал страницы, стараясь прогнать такие мысли, вдруг осознал, что действую в точности по совету Сагена, и в конце концов сумел сосредоточиться на соблазнительных телах женщин в фотоальбоме и кончить.
Ну хоть что-то.
Когда я поднялся к себе, оставалось лишь убить время, пока не придет пора ложиться спать. К счастью, мне ничего не стоило проспать двенадцать часов подряд. Учеба не радовала, не проходило и дня без того, чтобы в академии не отзывались обо мне, то есть о моих текстах, пренебрежительно. Никто не хотел меня обидеть, это называлось критикой, и предполагалось, что она пойдет на пользу, вот только в моем случае цель не достигалась, потому что в моих текстах нет ничего, что выдерживало бы такую критику. Они все – незрелые, банальные, поверхностные, а я действительно не в состоянии погрузиться в глубинные слои сознания, туда, где лежит самое важное для писателя. Об этом мне напоминали на всех наших обсуждениях, мне отвели такую роль, и если даже я напишу что-нибудь стоящее, как, например, стихотворение про два кожаных стула, его все равно истолкуют в свете сложившегося отношения ко мне: как счастливую случайность, как если бы обезьяна нечаянно написала «Гамлета».
В те дни учеба имела для меня один-единственный плюс: она отодвигала на задний план мысли об Ингве и Ингвиль. Поэтому сидеть в квартире стало невыносимо – там отвлечься не получалось, так что, когда не было письменных заданий, я уходил куда угодно, просто чтобы выйти из дома, – к Юну Улаву, выпить кофе, правда, слишком часто ходить к нему я не мог, иначе отсутствие у меня друзей сделается чересчур очевидным, поэтому я выдерживал нечто вроде карантина; на следующий день я шел к Анне, причем здесь действовали те же правила, выпить по чашке кофе, поболтать с час и распрощаться на четыре-пять дней, чем дольше, тем лучше, а других знакомых у меня не было. В кино в одиночку не пойдешь, только позориться, и в кафе «Опера» тоже. Стоять одному в баре, сгорая от стыда, что вокруг никого из знакомых, – нет, подвергать себя такому испытанию я не собирался. К тому же я с большой вероятностью мог наткнуться там на Ингве с Ингвиль или их друзей. Я холодел при одной мысли о том, что окажусь рядом с ними и стану свидетелем того, как они смотрят друг на друга или даже трогают друг дружку. Спасал меня Мортен: хотя общего у нас не было ничего, с ним всегда можно было о чем-нибудь поболтать и забежать к нему запросто, по-соседски.
Однажды вечером в дверь позвонили. Я решил, что это Юн Улав, и пошел открывать.
На лестнице стояла Ингвиль.
– Привет, – сказала она, коротко взглянув на меня.
Едва посмотрев ей в глаза, я почувствовал себя так, будто ничего не произошло. Сердце мое билось по-прежнему влюбленно.
– Это ты? – сказал я.
– Да. Я думаю, нам надо поговорить. – Она опустила глаза и отвела со лба локон.
– Проходи, – пригласил я.
Она прошла следом за мной и села на диван.
– Хочешь чаю? – предложил я.
Ингвиль покачала головой:
– Я ненадолго.
– Я все равно заварю.
Я прошел на кухню и поставил на плиту кастрюлю воды. Ингвиль я ждал в последнюю очередь, так что квартира не сияла ни чистотой, ни порядком. Я бросил в заварочный чайник щепотку заварки и вернулся к Ингвиль. Она курила. Пепельница стояла полная, я взял ее и высыпал окурки в мусорное ведро на кухне.
– Ради меня не заваривай, – попросила она, – я все равно скоро пойду. Я просто хотела тебе кое-что сказать. – Ингвиль рассмеялась, взглянула на меня и тотчас отвела глаза.
– Чай почти готов, – сказал я. – Мы сейчас в академии поэзию изучаем, и я недавно прочел совершенно потрясающие стихи. Особенно одно. Прочитать?
Она покачала головой:
– Не сейчас, Карл Уве. – Ингвиль заерзала на диване.
– Но оно недлинное, – заверил я, – погоди, сейчас найду.
– Нет, не надо, сейчас правда не время.
– Да, брось, я быстро. – Я пролистал стопку листков со стихотворениями, нашел то, которое искал, и повернулся к ней: – Вот оно. Это быстро.
С листком в руках я встал посреди комнаты и принялся читать.
Черное молоко рассвета мы пьем его вечерами
мы пьем его в полдень и утром мы пьем его ночью пьем и пьем
мы роем могилу в воздушном пространстве там тесно не будет
В том доме живет господин он играет со змеями пишет
он пишет когда стемнеет в Германию о золотые косы твои Маргарита
он пишет так и встает перед домом и блещут созвездья он свищет своим волкодавам
он высвистывает своих иудеев пусть роют могилу в земле
он нам говорит а теперь играйте пускай потанцуют
Черное молоко рассвета мы пьем тебя ночью
мы пьем тебя утром и в полдень мы пьем вечерами
В том доме живет господин он играет со змеями пишет
он пишет когда стемнеет в Германию о золотые косы твои Маргарита
пепельные твои Суламифь
мы роем могилу в воздушном пространстве там тесно не будет
Он требует глубже врезайте лопату в земные угодья эй там одному а другому играйте и пойте
он шарит железо на поясе он им машет глаза у него голубые
Черное молоко рассвета мы пьем тебя ночью мы пьем тебя в полдень и утром мы пьем вечерами пьем и пьем
в том доме живет господин о твои золотые волосы Маргарита
пепельные твои Суламифь он играет со змеями пишет
Он требует слаще играйте мне смерть Смерть это немецкий учитель
он требует темней ударяйте по струнам потом вы подыметесь в небо как дым
там в облаках вам найдется могила там тесно не будет
Черное молоко рассвета мы пьем тебя ночью
мы пьем тебя в полдень Смерть это немецкий учитель
мы пьем тебя вечерами и утром пьем и пьем
Смерть это немецкий учитель глаза у него голубые
он целит свинцовая пуля тебя не упустит он целит отлично
он на нас выпускает своих волкодавов он нам дарит могилу в воздушном пространстве
он играет со змеями и размышляет Смерть это немецкий учитель
золотые косы твои Маргарита
пепельные твои Суламифь[19]
Я читал так, как нас учили, мерно и ритмично, не выделяя отдельные слова, ничего не акцентируя, главное – ритм, ритм – это все. Пока я читал, Ингвиль курила, уставившись в пол.
– Красиво, да? – спросил я.
– Да, – ответила она, – по-моему, просто невероятно. Удивительно. Я никогда прежде ничего подобного не слышала.
Я уселся на противоположный конец дивана.
– Ингве же рассказал тебе обо всем, да? – спросила она.
– Вода закипела. – Я встал. – Погоди.
Я прошел на кухню и залил кипятком сухую заварку, которая через несколько секунд размокла и размякла, самые крупные чаинки разбухли, а находящиеся в них вещества высвободились и окрасили воду, сперва позолотив ее, потом делая все темнее и темнее. Я отнес заварочный чайник и две чашки в комнату и поставил на стол.