Так проходил конец осени: я садился на хвост к Ингве и его друзьям, в первые часы вел себя тихо и робко, зато вежливо и доброжелательно, а дальше выпивка ударяла мне в голову, и тогда язык мой нес незнамо что, руки творили незнамо что, на следующий день я просыпался с чернотой внутри, из которой на меня вываливались разрозненные воспоминания о том, как я накуролесил, я с невероятным усилием вставал с кровати и приходил в себя, позволяя обыденности постепенно взять верх. Я заурядность – по мере учебы я понимал это все отчетливее, мне недостает глубины и оригинальности, необходимой писателю, но, с другой стороны, сидеть рядом с остальными и молчать, зажавшись, мне не хотелось, потому что это мне тоже несвойственно, и единственное, что помогало, единственное, что вытягивало меня из этого всего куда-то еще, освобождало, возвращало к себе самому, это выпивка. Порой все кончалось благополучно, вечеринка успевала благополучно завершиться, прежде чем что-то происходило помимо того, что мне становилось радостно, но иногда все шло наперекосяк, я терял голову, как годом ранее в Северной Норвегии, и утрачивал власть над собой. Иногда я дергал дверцы машин, мимо которых проходил, и некоторые оказывались незапертыми, тогда я садился за руль и пытался завести машину, я знал, что надо соединить пару проводков, но не знал, каких именно, мне так и не удалось завести ни одной, но вспоминая на следующее утро об этих попытках, я ужасался. Как-то раз я залез в припаркованный на склоне рядом с моим домом автомобиль и оторвал ручной тормоз, машина проехала несколько метров вперед и ткнулась в другую, стоящую перед ней. Я сбежал оттуда, исполненный ликования. Еще я воровал велосипеды – заходил во дворы, искал непристегнутые и, найдя такой, катил на нем до дома. Однажды, проснувшись, я обнаружил велосипед у кровати. Пришлось дождаться темноты, вытащить его на улицу и оставить в каком-то переулке, трясясь всю дорогу от страха, что меня заметят и вызовут полицию. В другой раз в одном из домов я увидел людей в окне третьего этажа, поднялся по лестнице, постучал в дверь и вошел к ним, они покачали головами, я развернулся и вышел. Я не держал ни на кого зла, меня тянуло уничтожать вещи, а не людей, однако, когда я утрачивал способность судить здраво, случиться могло все что угодно, и, возможно, поэтому в последующие дни на меня накатывал такой ужас. Ингве, с которым я теперь проводил столько же времени, сколько прежде, говорил, что пить мне не надо, и предлагал взамен курить траву, возможно, с ней будет полегче. По его словам, у меня уже начала складываться неважная репутация и что это бьет и по нему. Но приглашать он меня не прекратил, наверное, потому, что скорее видел меня таким, каким я был обычно, чем таким, каким я иногда становился во время вылазки в город.
К середине ноября с деньгами у меня стало неважно, что, в сущности, оказалось к лучшему, нас отпустили на месяц в творческий отпуск, поэтому я поехал к маме, поселился в ее крохотной квартирке, писал ночами, пока она спала в комнате, а спал в коридоре днем, когда мама уходила на работу. По вечерам мы вместе ужинали, болтали или смотрели телевизор, после она ложилась спать, а мне предстояло трудиться. Спустя две недели она отвезла меня в Сёрбёвог, там было просторнее, и я постепенно втянулся в местную жизнь, бесконечно далекую от моей жизни в Бергене, однако меня все-таки мучила совесть, потому что в том, чем я занимался посреди немощи и болезни и в то же время воли к жизни и тепла, мне виделось нечто недостойное.
После Рождества Ингве переехал в студенческое коллективное жилье на Фьелльсидене, поскольку квартиру, которую он снимал до этого, решили продать. Теперь он поселился на большой роскошной вилле, я часто заглядывал к нему – это было одно из немногих мест, куда я мог пойти. Вместе с Ингве там жили еще три студента, с одним из них, Пером Рогером, я изредка общался, он тоже интересовался литературой и сам писал, однако принадлежал он к кругу знакомых Ингве, и по сравнению с ним я ощущал себя настолько ничтожным, что на его вопросы у меня почти не получалось ответить, и беседы не клеились.
В академии начался курс эссеистики, я написал о «Властелине колец», одной из тех книг, которые, наряду с «Дракулой» Брэма Стокера, приводили меня в подлинный восторг, и, хотя она не входила в список излюбленной преподавателями литературы, Фоссе все равно похвалил меня: назвал язык четким и точным, аргументацию добротной и интересной, и сказал, что у меня, совершенно очевидно, талант к критической прозе. Его похвала прозвучала для меня двусмысленно: означает ли она, что мое будущее – это литература о литературе, а не собственно литература?
Несколько раз к нам приходил Эйстейн Лённ; предполагалось, что мы покажем ему наши тексты, но мне не хотелось, я больше не желал становиться объектом унизительных обсуждений и вместо этого решил переговорить с глазу на глаз, взял текст и направился к нему в отель. В начале курса он сказал, что с утра и до самого вечера будет в нашем распоряжении и что если нам понадобится что-нибудь обсудить, то достаточно к нему зайти. Поэтому в семь вечера я вышел из квартиры и зашагал вниз, надо мной подрагивали фонари, вокруг о стены и крыши стучали капли дождя. Небо здесь оказалось неистощимо, дождь зарядил с начала сентября, за почти восемь месяцев солнце я видел всего раз-другой, да и то выглядывало оно на час. Редкие прохожие, выбиравшиеся на полупустые улицы, жались к стенам домов и старались поскорее преодолеть расстояние между пунктами А и Б. Вода в Вогене блестела в свете из окон домов, выстроившихся вдоль набережной, к которой медленно приближался паром. Когда я проходил мимо терминала, с парома уже перекинули трап и пассажиры устремились на берег, большинство – к ожидающим рядом такси.
Лённ жил за углом, в отеле «Нептун», я вошел внутрь, узнал у администратора, в каком номере он остановился, поднялся и постучал в дверь.
Лённ, здоровяк с крупными руками и широким лицом, изумленно уставился на меня.
– Вы сказали, чтобы мы заходили, если захотим что-нибудь обсудить, – начал я, – вот я и решил узнать – может, вы взглянете на мой текст? Я его с собой принес.
– Ну да-а, – протянул он, – проходи!
В темноватом номере горело лишь два ночника по обе стороны кровати, а ковер, красный, протянувшийся от одной стены до другой, словно всасывал весь свет в себя.
– Садись, – сказал Лённ, – что ты хотел мне показать? Я до завтра посмотрю, ладно?
– Тут совсем мало, – сказал я, – чуть больше страницы.
– Ну, тогда давай гляну, – сдался он.
Я протянул ему текст, Лённ водрузил на нос очки и принялся читать.
Я украдкой огляделся. Я принес Лённу рассказ о мальчиках, которые забрались на пролет моста, шел снег, они исчезли в снегопаде, и один из них прыгнул. Потом выясняется, что такое происходит постоянно: один из них прыгает, чтобы разбиться насмерть. На написание этого рассказа, или новеллы, меня вдохновил Хулио Кортасар.
– Ну-у, – протянул Лённ. Он снял очки, сложил их и убрал в карман рубашки. – Отличный рассказ. Выразительный и точный. Больше о нем особо сказать нечего, так ведь?
– Ну да, – согласился я. – Вам понравилось?
– Да, он мне очень понравился.
Лённ встал. Я тоже встал. Он протянул мне текст.
– Удачи, – сказал он.
– Спасибо, – поблагодарил я.
Он закрыл за мной дверь, и, когда я брел по коридору, мне хотелось завопить от собственной глупости – зачем я вообще сюда притащился? Чего ожидал? Что он скажет, будто я гений? И что он сообщит обо мне своему издателю? Ну ладно, не гений, это вряд ли, но хотя бы что он заинтересуется мной и, возможно, расскажет кому-нибудь в издательстве, такую возможность я допускал. Это случалось, издательства проявляли интерес к слушателям писательских курсов, об этом каждый знает. Так почему же не ко мне?
Дочитав курс, Лённ благожелательно, тщательно подбирая слова, отозвался о каждом из нас и о литературных проектах, в которых ему удалось поучаствовать благодаря нам. Похвала у него нашлась для всех, кроме меня, – обо мне он и не обмолвился.
Из аудитории я вышел, полный ярости и обиды.
Допустим, я, в отличие от всех остальных, задания ему не сдавал, но ведь один-то мой текст он читал. Почему же он это скрывает? Если текст, по его мнению, настолько отвратительный, мог бы, по крайней мере, сказать?
После этого я не появлялся в академии несколько недель. Прогуливать я начал еще осенью, а после Рождества совсем распоясался, явки от нас никто не требовал, посещение было свободным, и если каждый раз, когда я прихожу туда, меня окунают головой в очко, то какой смысл вообще туда ходить, думал я, – лучше дома посижу, хоть напишу что-нибудь, ведь именно так оно и предполагалось, когда я подавал заявление, мне обещали, что в академии я получу возможность целый год писать. Поэтому до конца весны я больше времени проводил дома, а не в академии, а после речи Лённа вообще прекратил туда ходить. Впрочем, дома я тоже почти не писал, казалось, все утратило смысл, кроме разве что походов по кабакам, с этим все осталось как было, я занимался только тем, чем хотелось, то есть вел декадентскую богемную жизнь в большом городе, жизнь писателя, который движется навстречу саморазрушению с широко открытыми глазами и проводит свои дни с бутылкой на столе. Нарушив одно из своих правил, однажды вечером я пошел в город и напился в одиночку – заглянул в «Фектерлофтет» и взял графин белого вина. «Фектерлофтет» славился официантками, они там, все до единой, были красавицами. Поэтому, впервые отправившись в бар в одиночку, я и выбрал именно этот, – надеялся, наверное, что завяжу с кем-нибудь из них знакомство, но все вышло иначе, девушки работали, и до меня им дела не было, поэтому, прикончив второй графин, я встал и поплелся в «Оперу», где просидел в баре до закрытия, так и не встретив ни одного знакомого, а после пошел домой. Проснулся я от того, что меня кто-то тряс; я открыл глаза и увидел, что лежу в коридоре на полу, я сел и понял, что передо мной Юн Улав. Я вырубился прямо у него под дверью, в дождевике с полными карманами камней. Я понял, что собирался бросать их ему в окно. А в подъезд попал следом за кем-то из жильцов. Юн Улав посмеялся, и я, совершенно разбитый, поплелся к себе досыпать. Через несколько дней я отправился в кафе «Опера» еще до обеда, идти в академию было невмоготу, дома сидеть тоже, поэтому я решил дойти до «Оперы», взять вина и посмотреть, как будут развиваться события. Напиться посреди дня – мысль приятная, сулившая известную свободу, день вдруг дарил перспективу и предлагал совершенно иные возможности, потому что мне все будет нипочем. Когда ты пьян, даже прогуляться до магазина за газетой – уже приключение. В мире словно приоткрывалось отверстие: все обыденное, полки со жвачкой, монпансье, шоколадками выглядят гадко, когда видишь их спьяну посреди бела дня. Не говоря уже о статьях, которые читаешь спустя несколько минут, сидя за столиком у окна. Их покрывал налет гнили и мерзости, на который я смотрел яростными, почти торжествующими глазами. Охренеть, я кое-что собой представляю, других таких нет, я вижу то, что не видно другим, потому что смотрю в отверстие посреди мира.