Готовый текст!
Я твой фан, Поль де Ман.
Дописав текст, я сложил в пакет книги и блокнот и пошел в университет. Земля в парке высохла, небо было серое, листья на деревьях – бледно-зеленые и желтые. Под деревом сидела компания торчков, и я выбрал обходной путь, чтобы не смотреть на них и чтобы они не прицепились к мне, все в них вызывало отвращение – от громких голосов и агрессивных жестов, когда они не под наркотой, до полной, нечеловеческой апатии, когда они теряют связь с миром и тем не менее сидят с открытыми глазами, глазами, в которых не отражается ничего. И еще их шприцы и кожаные ремешки, картонные упаковки с молочным коктейлем или шоколадным молоком, разбросанные вокруг пластиковые пакеты, и коробки из-под еды, и их собственное шмотье, засаленное, драное, как будто они много лет не общались с людьми, а зимовали среди леса после авиакатастрофы в единственной оставшейся на них одежде. Они плыли по течению, а не жили. Им этого и хотелось – плыть по течению, а не жить.
Мимо них и в ворота, мимо студенческого центра, наверх по склону и по гравийной дорожке вдоль ботанического сада, между Музеем мореходства и университетской библиотекой, мимо гуманитарного факультета и в здание школы Сюднесхауген, где я остановился, поставил пакет на землю и закурил.
Чуть поодаль, возле лестницы, курил парень с моего факультета. Он поднял глаза и скользнул по мне взглядом. Я знал, что его зовут Эспен, что он только-только окончил гимназию, и, хотя в моем присутствии говорил он мало, я успел понять, что парень пугающе начитан. Однажды они с Уле, еще одним однокурсником, обсуждали Беккета, и меня это сильно впечатлило, хоть я и был на два года старше. Худой кареглазый очкастый брюнет с длинными волосами, которые он иногда собирал в хвост, Эспен носил коричневую кожаную куртку, часто поверх вязаного свитера, иногда приезжал на занятия на велосипеде и нередко сидел в читальном зале. Эспен выглядел застенчивым, но не подозрительным, скорее именно что настороже, как зверь. Я взял пакет и подошел к нему.
– Идешь на лекцию? – спросил я.
Он улыбнулся, словно сам себе.
– Да, собираюсь, – ответил он, – а ты?
– Тоже собирался. Но теперь пришел сюда и расхотел. Наверное, лучше посижу почитаю.
– А что читаешь?
– Да всякое по мелочи. Ничего особенного. Стэнли Фиша.
– Ясно.
– А ты?
– Данте. Читал его?
– Нет еще. Но собираюсь. Хороший?
– Да, очень, – ответил он.
– Понятно.
– У Мандельштама есть потрясающее эссе о «Божественной комедии».
– Правда?
– Ага.
– Я тогда, наверное, тоже его почитаю. Мандельштам, говоришь?
– Да. Почитай. Его пожалуй что трудно раздобыть, но, если хочешь, я тебе отксерю.
– Здорово! – обрадовался я. – Было бы замечательно. – Я улыбнулся, бросил окурок на землю и растоптал. – До встречи! – И, попрощавшись, пошел в старый учебный корпус.
На обратном пути я позвонил маме. И к счастью, ее застал. Я спросил, как она, мама ответила, что хорошо, но у нее в голове не укладывается, что бабушки больше нет. Все произошло быстро. Бабушка заболела воспалением легких и через несколько дней скончалась. Это случилось в пансионате для престарелых, куда ее перевезли в конце лета: оставлять ее дома было нельзя, состояние требовало такого ухода и присмотра, какого они сами обеспечить не могли. Возможно, так быстро все произошло как раз потому, что бабушка больше не жила дома, ее ничто не удерживало так, как прежде удерживала привычная обстановка, в которой она прожила более сорока лет. Но, когда она умирала, рядом находился Хьяртан, поэтому ей не было так страшно.
Я чувствовал, насколько мама переживает, но не знал, как себя вести. Мама расспрашивала о поездке, я лишь ответил, что все прошло хорошо, подробнее рассказывать не смог, мы ведь там напивались и шатались по городу, пока бабушка умирала, – это никуда не годится, и маме вовсе не обязательно об этом знать. Мы договорились, что я через несколько недель приеду и схожу на могилу; бабушку похоронили на старом кладбище над фьордом, там так красиво, сказала мама, и это грело.
Мы попрощались, я добрел в сумерках до дома и принялся за Марка Твена – его рекомендовал Рагнар Ховланн, – время от времени возвращаясь к реальности, то есть к темноте, обступившей маленькую лампу, к голубой подушке, мыслям о бабушке, первой умершей из близких мне людей. Уму непостижимо. Теперь ей хорошо. Она так мучилась, а теперь ей хорошо. Я вернулся к книге, хотя мысль о бабушке все время маячила где-то на периферии сознания и порой подступала ближе: она умерла, ее больше нет, бабушка, милая моя бабушка. Я ее толком не знал, но что такое знать? Я знал, кто она, кто она для меня, – это я знал с самых ранних лет. И именно это вспоминал я сейчас: ее ласковую близость, ее глаза. Как же это, должно быть, мучительно, оказаться отъединенной от мира лишь потому, что тело больше тебя не слушается, отказывая в элементарных вещах.
Надо написать об этом, написать о ней.
Я вскочил, прямо в трусах сел за письменный стол и написал текст.
Твой взгляд отвернут от света
ты медленно увядаешь
Мои мысли как зеркало
я над ними не властен,
и вижу тебя в себе
На меня валятся мягкие ночи
тьма рвется в глаза.
Я хочу взлететь
хочу поверить в чудо.
и вижу тебя в себе
Прячусь от света и тьмы
кто знает что тебе видно
кто знает что будет
тишина тишина
растет сама по себе
Дни растворяются исчезают
не оставляя следа
Я всегда начеку, я жду
вижу тебя в себе
вижу тебя в себе
Прячусь от света и тьмы
кто знает что тебе видно
кто знает что будет
Тишина тишина
растет сама по себе
На следующий день в читальном зале ко мне подошел Эспен, он принес мне эссе Мандельштама. Мы выпили кофе, поговорили об учебе, о понравившихся книгах, я спросил, откуда он и чем занимается, упомянул, что учился в Академии писательского мастерства. Он сказал, что знает. Чашку Эспен держал обеими руками, но не в ладонях, а кончиками пальцев – будто бы показывая, вот она, чашка, – слегка склонив голову и уперев взгляд в столешницу. Когда он сидел вот так, казалось, что он уничтожает действительность и та перестает существовать. В нем чувствовалась огромная сила, она сдавливала мне нутро: неужели я сказал что-то неинтересное? Скучное? Глупое?
Потом он бросил взгляд на часы, улыбнулся, сказал, надеется, что эссе мне понравится и что мы с ним его обязательно обсудим.
Мы вернулись в читальный зал, я взялся за книгу Улофа Лагеркранца о Данте, просидел с ней до вечера, а потом пошел в столовую перекусить. По пятницам там всегда подавали рисовую кашу.
За столом на втором этаже сидела Анн Кристин. Увидев меня, она улыбнулась, и я, держа в руках поднос с рисовой кашей, компотом и кофе, направился к ней.
– Привет, Карл Уве, – сказала она, – давно не виделись. Садись. Это, кстати, Ролф, – она кивнула на мужчину, тоже сидевшего за столом.
– Так это, значит, ты Карл Уве, – проговорил тот, – у меня в гимназии преподавал твой отец. Учителей лучше его у меня было. Он просто невероятный.
– Правда? – спросил я. – А где это было?
– В Веннесле.
– Ясно. – Я сел, переставил на стол тарелку с кашей, чашку кофе и стакан компота, отодвинул поднос и принялся за еду.
– Чем он сейчас занимается?
– В Северной Норвегии работает. Он снова женился, и у него ребенок.
– Классический кризис среднего возраста, – резюмировала Анн Кристин. – Кстати, вы же с Ингве в Италию ездили?
Кивнув, я сделал глоток.
– Во Флоренцию.
– Жаль, что вы на похороны не успели.
– Да. Как все прошло?
– Очень достойно и красиво.
Анн Кристин, сестра Юна Улава, была старшей дочерью Хьеллауг, маминой сестры. В детстве она в основном общалась с Ингве, а я – с Юном Улавом, так продолжалось и в студенческие годы, по крайней мере, поначалу у Ингве и Анн Кристин было много общих интересов. Однако потом они отдалились друг от друга, а может, что-то случилось, этого я не знал, видел лишь, что теперь они встречаются, только когда собирается вместе вся семья. Властная, Анн Кристин иногда держалась резковато, особенно по отношению к Юну Улаву, но и со мной она не стеснялась говорить начистоту, впрочем, меня это не пугало, к тому же на самом деле она была доброй и необычайно внимательной. Мне она нравилась, всегда.
А этот Ролф – он что, ее парень?
– Ты тоже русский изучаешь? – спросил я.
Он кивнул:
– Мы на этой почве и познакомились.
– Ролф у нас гений, – сказала Анн Кристин.
– Это не ты был круглым отличником в гимназии? Папа как-то рассказывал.
– Увы, я. – Ролф улыбнулся.
– Ты у него в любимчиках ходил, – сказал я.
– Ну а как же? – сказала Анн Кристин. – Ясное дело, учителя всегда любят отличников.
– Только не папа, – подольстился я к Ролфу.
– Передавай ему привет от меня, – сказал он.
– Хорошо, передам.
– Как дела у Ингве? – спросила Анн Кристин. – Я давно его не видела. Он все еще встречается с… как ее?
– С Ингвиль?
– Точно.
– Нет, они весной расстались, – ответил я.
– Она так похожа на вашу маму.
– Разве?
– А ты что, не заметил?
– Да нет. Они ведь совсем не похожи? – удивился я.
– Глаза, Карл Уве. Одни и те же.
Она улыбнулась и повернулась к Ролфу, тот многозначительно повел бровями и снял куртку со спинки стула.
– Ну что, дальше справишься тут один? – спросила меня Анн Кристин. – Или присмотреть за тобой?
– Пожалуй что справлюсь, – ответил я, – но я был рад повидаться. До встречи!
Они скрылись за дверью второго этажа, где коридор, разветвляясь, ведет в другие части здания, а я остался в одиночестве доедать кашу.