В воскресенье я познакомился с Гунвор. Вышло это случайно, после работы мы с Ингве отправились выпить пива, он встретил знакомых, мы пошли к кому-то из них в гости, зажгли свечи, заварили чай, включили тихую музыку. Я сидел на чем-то вроде пуфика, мне хотелось побыстрее оттуда уйти, и тут рядом со мной уселась девушка. Невысокая, с маленьким курносым носиком и красивыми ласковыми глазами. С бьющей ключом энергией и подкупающим обаянием.
– Ты кто? – спросила она.
– Брат Ингве, – ответил я.
– Понятнее не стало. Кто такой Ингве?
– Вон он, клеится к кому-то.
– А-а! Его я тоже не знаю. Зато сразу видно, что вы братья!
– Ну да.
– Ты что в Бергене делаешь?
– Учусь. Литвед.
– Тебе нравится Рагнар Ховланн? Я его обожаю. «Самоубийство в “Черепашьем кафе”» – одно название чего стоит!
– Да, он прикольный. А ты что изучаешь?
– Теорадмин. Но после Рождества переведусь на исторический.
– Исторический? Мне бы тоже хотелось.
Она держалась открыто, но не от наивности, когда люди пытаются судить, о чем не знают, а от уверенности в себе.
Все остальные постепенно разошлись, а мы сидели и болтали, в этот вечер можно было говорить обо всем – все имеет смысл, потому что собеседник тебя внимательно слушает. Гунвор выросла на ферме в Вестланне, у нее два брата и сестра, она обожает ездить верхом, особенно на исландских лошадках, она год проработала на ферме в Исландии и отлично говорила по-исландски. Я попросил ее что-нибудь сказать, и она сказала: «Thad er ekki gott ad vita hver Karl Ove er!»[21] Это я понял и рассмеялся. Она объяснила, что у исландских лошадей на два аллюра больше, чем у всех остальных; я снова рассмеялся – надо же, так сходить с ума по животным. А ты прокатись как-нибудь сам, и поймешь, сказала она.
Мы сидели там, пока хозяин квартиры не собрался ложиться спать. Тогда Гунвор проводила меня до дома, и мы все время говорили, остановились у двери и проболтали еще с полчаса, а потом она спросила, встретимся ли мы еще, я ответил, что да, хотелось бы.
– Завтра?
– Да, отлично.
– Давай в кино?
– Давай!
Она ушла, а я отправился спать, испытывая удивительную легкость.
Спустя две недели, когда я проводил ее до дома, на крыльце она обернулась:
– Мы же теперь встречаемся, да, Карл Уве?
– Ну да, – ответил я, – по крайней мере, я с тобой встречаюсь!
С самого нашего знакомства мы почти каждый вечер проводили вместе. У нее, у меня, в «Опере», в «Фектерлофтет», долго гуляли по бергенским улицам. Мы говорили и говорили, как-то вечером поцеловались, потом провели вместе ночь, но ничего не было, Гунвор просила подождать, хотела убедиться, что мне можно доверять. Мне можно доверять, будь уверена, говорил я, потому что у меня все болело от вожделения, я ходил рядом с ней скрючившись, но нет, время работает на нас, время – наш друг. Тот еще друг, говорил я, ну ладно тебе, это же не опасно? Нет, не опасно, и тем не менее она лучше подождет, она же меня толком не знает. Но я уже все тебе показал! Больше нечего узнавать! Я совсем маленький! Она смеялась, но качала головой, и я ждал. Рядом с ее теплым обнаженным телом!
Этот запрет мне давался тяжело, но в остальном все напоминало лихорадку, сон; Гунвор приходила и уходила, а остальная жизнь превратилась в дымку, чепуху, это Гунвор облекала мир в форму и наделяла его весом, она, Гунвор, моя девушка.
Юн Улав переехал в большую квартиру рядом с кинотеатром, я давно уже познакомил его с Гунвор, и тут он собрался ненадолго уехать, может, мы хотим пожить в его квартире? Еще бы! Мы провели там двое суток, выходили лишь за едой, мы не могли друг без дружки, но Гунвор по-прежнему отказывала мне, по-прежнему недостаточно хорошо меня знала.
Ее младшая сестра со своим парнем пригласила нас к себе в Хардангер – они жили там в большом старом доме. Мы доехали на автобусе, стемнело, окрестности засыпало снегом, он блестел под луной, а на небе над нами переливались мириады звезд. Было минус двадцать, мы шагали вверх по холму, под ногами у нас поскрипывал снег, холодный воздух обжигал легкие, лицо мерзло, вокруг висела тишина.
В доме затопили камин, приготовили ужин, мы болтали, ели, пили красное вино, я был счастлив. Нам выделили комнату на чердаке, холоднющую, даже под одеялом согреться не получалось, вожделение достигло такой силы, что я не знал, куда деваться, я цеплялся за нее, целовал ее красивую грудь, ее красивый живот, ее красивые ноги, но нет, надо подождать, она недостаточно хорошо знает меня, она пока не знает, кто я.
– Я Карл Уве Кнаусгор, и я хочу тебя! – сказал я тогда.
Она рассмеялась и прижалась ко мне, мягкая и гибкая, с ласковыми глазами, моя.
Но не совсем моя, не целиком, существовали она и я, но не мы.
В те недели читал я не особо много. Это казалось мне неважным, а вот Гунвор ездила в университет каждый день, и если я следовал ее примеру, то лишь для вида, чтение почти утратило смысл, фразы расплывались, все выглядело непонятным и неопределенным, пока рядом не появлялась Гунвор и мир не приобретал прежние очертания и ощутимость. Она, Гунвор, моя девушка.
Как-то на перемене ко мне подошел Эспен. Он поинтересовался, прочел ли я эссе Мандельштама, но я его еще не открывал – хотел сперва прочесть «Божественную комедию», и он сказал, что это правильно.
– У тебя какое издание? На новонорвежском? Я его начал было, но там язык такой архаичный, что читать невозможно. Поэтому я купил на шведском. Очень хорошее.
– Я на новонорвежском купил, ага, – ответил я. – Погляжу.
Его взгляд, открытый и доверчивый, вдруг сделался суровым и отрешенным, и Эспен уперся им в пол.
Я лихорадочно прокручивал в голове все, что только что сказал. Спустя некоторое время он нарушил повисшее молчание и посмотрел на меня.
– Приходи как-нибудь вечером в Алрек, в общежитие? Сыграем, например, в шахматы? Ты в шахматы играешь?
– Правила помню, – ответил я, – но не могу сказать, что играю.
– Как раз освежишь в голове, – сказал он.
– Ясное дело, – согласился я, – да я и просто так забегу.
Мы уговорились на следующий день, после обеда. В читальном зале я взял перевод «Божественной комедии» и начал читать, не конспектируя, – что запомнится, то запомнится. Я примерно знал, о чем там речь, поскольку прочел треть книги Лагеркранца о Данте и представлял себе поэму вполне отчетливо. И все же оказался неподготовлен к ощущению времени, охватывающему с первых же страниц, к тому, что текст не повествует о четырнадцатом столетии, а вырастает из него, являет собой часть той эпохи, в которую я могу окунуться прямо сейчас.
«Оставь надежду, всяк сюда входящий».
Врата ада, 1300 год, Пасха. Данте, который заблудился посреди земной жизни и который спасется, когда увидит все, что ему должно увидеть.
Он все увидит и тем спасется.
Но в начале первой песни он заблудился не в жизни, а в лесу, и животные, угрожающие ему, не грех и не слабость, а настоящие хищники из плоти и крови, они рычат и скалят зубы. Ад – не внутреннее состояние, вход в него действительно находится там, в центре мира, у обрыва, среди лесов и безлюдья.
Разумеется, я понимал: все написанное в подстраничных сносках о том, что именно символизирует каждое животное, каждая местность и каждое событие, вполне правдиво, однако самым невероятным в прологе, отдававшемся в каждой клеточке моего тела томлением и голодом, казалась конкретность, материальность, телесность каждого образа, что они не тени в мире идей. Что-то он сравнивает с постройкой судна на венецианской верфи, я внезапно с удивительной отчетливостью увидел, как Данте, когда писал эти строки, поднял голову, задумался, какое бы сравнение подобрать, и вспомнил верфь, увиденную в Венеции, верфь, которая на момент написания продолжала существовать.
Вечером я собирался встретиться с Гунвор, поэтому собрал вещи и, размахивая пакетом, вышел по коридорам во двор между зданиями и закурил, глядя, как она направляется ко мне. Лучась улыбкой, она встала на цыпочки и поцеловала меня в губы. Мы взялись за руки и зашагали вниз, в Нёстете, к ее квартире. Она жила там с подружкой по имени Арнхильд. А лучшую ее подругу звали Каролине, и три этих тяжеловесных допотопных имени, написанные на бумаге, – Гунвор, Арнхильд и Каролине – выглядели пугающе, но в действительности девушки были жизнерадостными, веселыми, восхитительно обычными. Арнхильд училась в Высшей школе экономики и носила свитера из ангоры и жемчужные бусы, Каролине – в университете, была малость покруче и поближе к Гунвор, обе обладали сходным чувством юмора и всюду ходили вместе, как, на мой взгляд, и положено закадычным подругам. Однажды Каролине рассказала, как к ней подошел какой-то парень и предложил пойти к нему домой, а когда она спросила зачем, тот ответил, мол, оттрахает ее до потери памяти. Как же они смеялись! Благоразумные и ответственные, они не собирались впустую растрачивать собственную жизнь, и благодаря этой убежденности все вокруг никак на них не влияло. Например, они спокойно и радостно шли вечером выпить, и ничего ужасного в этом не видели.
Хотя у меня и было просторнее, жить мы предпочитали у Гунвор: в отличие от моей темной и мрачной, почти без мебели квартиры, у Гунвор было светло, чистенько, к тому же мне нравилось, что во всей обстановке сквозит нечто девическое и женственное, там, во всей этой мягкой затейливой незнакомости особенно явственно ощущалось, что Гунвор – это моя девушка. Просыпаться там, когда дождь заливает улицу за окном, в ранний час, еще в темноте, завтракать с ними и идти в читальный зал вместе с ней – такого прежде со мной не бывало, и я полюбил это всем своим черным сердцем.
Я познакомил Гунвор с Ингве и Асбьорном, и с другими их друзьями, которые в какой-то степени стали и моими друзьями тоже, хотя нет, не совсем друзьями, но я, по крайней мере, проводил с ними время, ведь мой брат и защита в Бергене – это Ингве, и все они пришли от Гунвор в восторг. Неудивительно, что не любить Гунвор было нельзя, общительная и чуткая, она почти всегда смеялась над чужими шутками, к себе относилась с юмором, но без легкомыслия, старательно училась и была не чужда высокой серьезности, чего-то вроде протестантской этики: надо работать, надо ходить на лекции, надо учиться, отдых следует заслужить. Но это чувство долга, так мне знакомое и так ненавистное, которое я считал своим врагом и с которым боролся, олицетворявшее все то, чем я не желал становиться, это чувство долга не тяготило ее, не сказывалось на ее характере, оно скорее служило направляющей, легкой прямой и сильной, душевной мышцей, невидимой, но важной, дающей силу и уверенность, позволяющей не сомневаться в правильности того, что она делает или собирается делать.