– Я вообще-то играть не умею, – признался я, – Ингве тебя предупреждал? Я играл совсем чуть-чуть в старших классах, и все. То есть из рук вон. Но могу научиться.
– Да брось, Ингве-младший, – отмахнулся Пол, – все будет пучком.
Пол был высокий, тощий, бледнокожий, темноволосый, с немного ребяческим отношением к жизни. Он не только не скрывал своих странностей, но, наоборот, словно их лелеял. Он был эксцентричен и в Бергене прославился тем, что во время студенческих демонстраций вплел в волосы бубенчики и декламировал стихи. Подекламирует, тряхнет головой, бубенчики зазвенят, он еще чуть-чуть почитает. Взрыв оваций. Пол играл в экспериментальной группе, которая выросла из клуба Shit Tape в Арендале, они назывались Coalmine Five, видимо в честь политической деятельницы Куллманн Файв, и еще Пол обожал все странное, причудливое, экстравагантное. Они с Ингве вместе ходили в начальную школу, его имя было у меня на слуху всю жизнь, но познакомился я с ним лишь в этом году. Он выпустил два стихотворных сборника у себя в издательстве, а изучал морскую биологию. В молодости играл в группе Армии спасения, и на своей бас-гитаре, по словам Ингве, не просто уверенно отрабатывал партию, но играл мелодично, изобретательно, всякий раз импровизируя. Что он свое дело знает, стало ясно, едва мы начали. Точнее говоря, едва начали они. Мне не хватило смелости. Сжав в руке палочки, я сидел на табурете за ударной установкой, за всеми этими барабанами и тарелками, Ингве с Полом стояли по обе стороны от меня, они играли, а я не решался ударить палочкой, боясь облажаться.
Они заиграли «Твои движения». Пол пробовал разную манеру, искал, а найдя, фиксировал для себя, потом брался за новые строки и снова возвращался назад, пока не остался доволен, а вся композиция целиком не обрела нужный звук.
Ингве прервался и посмотрел на меня.
– Ну давай уже, – сказал он.
– Поиграйте еще чуток, – попросил я, – чтобы я понял интонацию.
Они продолжили. Примерно на половине песни вступил я, опасливо и робко. Хоть такт-то я выдержу, даже если в остальном налажаю.
– Хорошо, Карл Уве, – похвалил Пол, – но постарайся, чтобы большой барабан шел вместе с басом. Вот так: БУМ бум БУМ БУМ бум. Ладно?
– И стучи посильнее, – добавил Ингве, – а то тебя еле слышно.
Я сидел за барабанами, краснел, стучал и мечтал, чтобы все поскорее закончилось. Пол поглядывал на меня и чуть не подскакивал каждый раз, когда мне полагалось бить в большой барабан. Немного погодя он отвернулся и продолжал играть, но затем опять посмотрел на меня. Мы репетировали два часа, одну и ту же песню, снова и снова. Главным образом чтобы я с ними сыгрался, они-то и так все умели. Когда, закончив, они стали сворачивать провода и убирать коробки, рубашка у меня была насквозь мокрой.
– Вы себе еще кого-нибудь поищите, – сказал я.
– Да ладно, – возразил Ингве, – все будет нормально.
– Да все отлично! – сказал Пол. – Вообще не понимаю, чего ты паришься. Нам сейчас только вокалиста не хватает и названия. Предлагаю назвать «Другое на Д». Тогда наши пластинки в магазинах будут ставить отдельно от других.
– А я думал, может, Odd & Bent[22], – предложил Ингве, – так будет и по-норвежски читаться, и по-английски.
– Звучит как описание чьего-то члена, – сказал я.
– За себя говори, – огрызнулся Ингве.
– Это он про свой собственный член, ага, – засмеялся Пол.
– А если «Мао»? – спросил я. – Коротко и запоминается.
– «Мандраж», – сказал Пол, – тоже ничего. «Уйми мандраж»! Кто-нибудь, кстати, вообще знает, что это за слово такое?
– Не-а, – ответил я, – а кстати, рядом со мной в читалке сидит парень, которого зовут Финн Юнкер. Можно просто назваться его именем, мы же с ним все равно не знакомы. Финн Юнкер и еще что-нибудь. «Финн Юнкер и гидросамолеты», например?
– Неплохо, – сказал Ингве, – или, может, «Свитер и свита».
– «Крем для Этнической Чистки»? – предложил Пол.
Чтобы унять хохот, Ингве прошелся по комнате.
– Или «Холокаустическая сода»? – сказал я.
– «Кафкаварка». – Пол повел плечами, чтобы ремни от футляра легли удобнее. – «Кафкаварка»!
– Да, – согласился Ингве, – берем.
– «Кафкаварка», – повторил я, – шикарно!
Обе мои прежние квартиры располагались на первом этаже, поэтому в окно я видел лишь головы прохожих да зонтики. В новой все было иначе. Она находилась на верхнем этаже старого кирпичного здания, и из гостиной открывался вид на эстакаду на Данмаркспласс, офисные здания за ней, на старый кинотеатр, новый супермаркет «РЕМА-1000», а с другой стороны виднелся книжный, где я когда-то в непостижимой сейчас наивности и незрелости купил «Голод». Скамейки возле небольшой парковки рядом с супермаркетом облюбовала компания алкашей, рядом была стоянка такси – я лишь через пару ночей понял, что тихий, почти не прекращающийся перезвон доносится оттуда; по нашей улице все ездили в центр и из центра, поэтому на ней всегда что-то происходило. К тому же поблизости располагалась больница, куда днем и ночью сквозь транспортный поток съезжались машины скорой помощи с мигалками и сиренами или без них. Я смотрел на это с наслаждением, часто стоял, уставившись в окно, словно корова в стойле, потому что в такие моменты во мне ничего не происходило, я созерцал движение за окном, наблюдал за происходящим и ничего больше. Пикап, из кузова которого торчала длинная доска с повязанной на конце белой тряпкой, надо же! Целый грузовик блеющих овец, господи, я что, в Югославии? Дама в лисьей горжетке, в такой, с целой мордочкой, очевидно безумная, движения скованные, деревянные, не ошибешься, сперва метнулась через улицу, потом вернулась обратно. Трое мужчин возле подземного перехода, затем четверо, затем пятеро – что там у них за делишки в полчетвертого утра? Женщина костерит мужчину, мужчина костерит женщину, бесконечные вариации этой сценки. Еще я видел немало качающихся субъектов, иногда в таком отчаянном состоянии, что глазам не верилось: бывало, они, шатаясь, вышагивали прямо по трехполосной магистрали, теряли равновесие, так что их уводило на противоположную сторону, останавливались и бегом возвращались назад, совсем как мы в детстве, когда играли в пьяниц, или как алкаши из немого кино, которое нам раньше показывали по праздникам.
Было в квартире и еще одно преимущество – телефонная розетка. Я купил аппарат, подключился и впервые обзавелся собственным номером.
Первой позвонила Гунвор.
– Ты сегодня вечером дома? – спросила она, когда мы немного поболтали.
– Если ты приедешь, то буду дома.
Мы договорились, что она придет к двенадцати. Она позвонила в дверь ровно в двенадцать. В руках она держала пакет.
– Я креветок купила, – сказала она, – свежих не было, так что будут размороженные.
Она достала креветки – упаковку гренландской заморозки, и я высыпал их на блюдо, чтобы поскорей оттаяли. Еще Гунвор принесла сливочное масло, майонез, батон и лимон.
– Это по какому случаю? – удивился я.
Она улыбнулась, отвела взгляд, и я вдруг понял: сегодня все и случится. Мы обнялись, пошли в спальню, я медленно раздел ее, и мы улеглись на матрас у стены. У меня все время дрожала нога. Свет с затянутого тучами неба падал на наши белые тела, на ее лицо, на неотрывно глядящие на меня глаза.
Потом мы вместе приняли душ и пошли проверить креветки, внезапно застеснявшись друг друга, словно став посторонними. Впрочем, ненадолго, пропасть затянулась, вскоре мы сидели и болтали как ни в чем не бывало, пока наши взгляды не встретились и мы вновь не прониклись серьезностью. Мы будто бы увидели друг дружку впервые. Сами мы остались прежними, но прежде необязательное стало вдруг обязывать, и от этого все изменилось. Мы серьезно вглядывались друг в друга, а потом ее лицо озарила улыбка: ну что, поедим твои креветки?
Впервые в наших отношениях почувствовался намек на будущее. Теперь мы по-настоящему вместе, и что это означает?
Мне двадцать, ей двадцать два, разумеется, мы просто будем жить как живем. Планировать нам нечего, все наладится само собой. До сих пор мы почти все время проводили вместе, мы открывали друг друга, предстояло столько рассказать о своей жизни, и еще столько всего происходило вокруг, да и мы сами тоже занимались делом. Каким и почему, мы до конца не понимали, я-то точно, да и вряд ли кто-либо из моих знакомых. Все время от времени ходили в кино или в Киноклуб, все сидели в кафе «Опера» или в «Хюлене», все ходили по гостям, все покупали пластинки и заглядывали иногда на концерты. Все трахались или хотели трахнуться – ненароком спьяну или регулярно, как те, кто состоял в отношениях. Иной раз даже рожали детей, впрочем, это было редкостью, диковинкой, никто из нас не собирался обзаводиться потомством в двадцать лет, в отличие от поколения наших родителей. По выходным многие ходили в горы, на Флёйен или Ульрикен, но не я, на это меня не хватало, активный отдых меня никогда не привлекал, да и Гунвор тоже, по крайней мере, она старалась свести его к минимуму. Помимо этого, ничего особо не происходило, и тем не менее жизнь я воспринимал как богатую и полную смысла, то есть не сомневался, не ставил ее под вопрос, подобно тому, как те, кто жил за сто лет до меня, не ставили под вопрос телегу и лошадь, поскольку автомобиль еще не был изобретен. И такая жизнь в определенном отношении действительно была полна разнообразия, потому что каждое крошечное ее проявление пестрело особенностями и различиями; музыкальная группа, например, была не просто группой – с ней связывалось множество смыслов, и таких явлений существовали тысячи. Студент-филолог был не просто студентом-филологом, хотя со стороны лишь им и казался. Если сблизиться с ним, как я с Эспеном, то в каждом открывался особый целостный мир, и таких миров, таких студентов, вращались вокруг сотни, тысячи. А еще книги со всем заключенным в них знанием и со всеми связями между ними. Их насчитывались миллионы. Берген был воронкой, в которую лился не только дождь – мысли и события всего мира стекались сюда, на дно этого города, по которому мы ходили.