Шестнадцатый век – это ведь совсем близко к Данте.
– Но потом их все снесли.
– И там все время жила одна и та же семья? – спросил я.
– По-моему, да, – ответила Боргхильд.
Я приезжал сюда нечасто, даже не помнил имен всех бабушкиных братьев и сестер, ничего не знал про их родителей, кроме того, что он, в смысле мой прадед, прилежно читал Библию и не просто трудился в поте лица, но и любил это больше всего прочего. О прабабке, матери Боргхильд и маминой бабушки, я не знал вообще ничего. Только то, что она родила одиннадцать детей и жила на том хуторе внизу. Мне сделалось стыдно за мое незнание, я как будто нарушил свой долг, подобное невежество словно лишало меня принадлежности к нашему роду.
Я решил как-нибудь съездить к Боргхильд в одиночку и записать ее рассказ не только ради себя, не просто чтобы изучить историю семьи, а потому, что вещи, которые она помнила, представляли интерес сами по себе.
Домой мы ехали вдоль большого озера, тихого и глубокого, о котором Боргхильд нам рассказала, что в былые времена рыбаки, забрасывая невод, слушали петухов – с какой стороны закукарекают, туда и закидывали. Снаружи стояла сплошная темень. За исключением дороги, деревьев и воды, вбирающей в себя желтый свет фонарей, видно было лишь заснеженные горные вершины. Небо усеяли звезды, все казалось распахнутым и огромным.
Автобус до Бергена уходил в четыре утра, ложиться спать мы не стали, стояли на остановке и, чтобы не замерзнуть, топали ногами, пока автобус не показался из-за поворота. Четыре с половиной часа мы дремали в салоне, привалившись друг к дружке, слыша сквозь сон гул электропечки, шум мотора, покашливание пассажиров, стук дверей, далекий, как во сне, характерный грохот машин, заезжающих на паром, и снова тишину, когда дорожная монотонность брала верх.
С автовокзала мы направились в университет, там попрощались, я несколько часов просидел в читальном зале, потом за мной зашел Ингве – сказал, что у него для меня хорошие новости, и потащил в столовую. На выходных он ходил в поход с какими-то чуваками со студенческого радио, один из них раньше пел и играл на гитаре, голос, по словам Ингве, у парня красивый, он спросил, нельзя ли ему к нам в группу. Ингве согласился. Они решили собраться как-нибудь вечером и познакомиться поближе. Его звать Ханс, он из Гейрангера, изучает историю и любит Нила Янга – вот и все, что Ингве успел про него узнать.
Мы встретились с ним в «Гараже», новом рок-клубе с длинной барной стойкой на первом этаже и большим темным подвалом со сценой. Они уже начали приглашать неплохие английские и американские группы, да и бергенские тоже, их становилось все больше, бесспорное первенство принадлежало группе Mona Lisa Overdrive, а за ней следовали Pogo Pops.
Помня описание Ингве, я ожидал увидеть крутого чувака во фланелевой рубахе, дырявых джинсах и тяжелых ботинках, лохматого, с бешеным взглядом, такой образ сложился из-за Нила Янга, но в парне, который, держа в руке мокрый зонтик, вошел в зал и отыскал глазами Ингве, не было ни капли от придуманного мной образа, а едва он приблизился к нашему столику, как образ этот окончательно испарился.
– Ханс, – представился он, протянув мне руку, – а ты, наверное, младший брат, ударник, да?
– Так и есть, ага, – подтвердил я.
Он снял очки и протер запотевшие стекла.
– Ждем Пола, – сказал Ингве, – пойду пока пива возьму. – Он отошел к бару.
Кто-то поставил на музыкальном автомате Clash – «London calling», по спине у меня пробежал холодок, и это был хороший знак.
– У этого момента есть все шансы войти в историю, – сказал Ингве, возвращаясь, – в тот вечер вокалист познакомился с остальной «Кафкаваркой».
– Мы познакомились еще в художественном училище, но там мы друг дружке не понравились, – подхватил Ханс. – Может, даже разок подрались. Но потом гитарист услышал, как я пою, и у него появилась идея, которой суждено было навсегда изменить историю рок-музыки.
– В тот вечер ударник молчал, а басист опоздал, – продолжал Ингве.
– Ударникам и полагается молчать, – сказал Ханс, – это их основная функция в группе. Они должны быть молчаливые и суровые. Пить много, говорить мало и трахать всех подряд.
– Я на самом деле молчаливый, но мягкий, – сказал я, – надеюсь, что все равно вам пригожусь.
– По тебе не скажешь, что ты мягкий, – удивился Ханс, – но если настаиваешь, то пускай. Разнообразие – это неплохо. Неожиданные мелочи лишь подстегивают любопытство. А с другой стороны, есть еще и такие, как Чарли Уоттс. Джентльмен, который от жены никуда, а в свободное время играет джаз, в огороде копается и прочее в таком же духе.
– И еще я играть не умею, – добавил я. – Ингве наверняка не предупредил, но, к сожалению, это так.
– А что, может неплохо получиться! – обрадовался Ханс.
– Выпьем, – предложил Ингве, – за «Кафкаварку»!
Мы чокнулись, выпили, спустились вниз, посмотрели выступление, наконец пришел Пол, и мы устроились в баре, сидели и болтали. То есть я молчал, болтали другие, но я все равно был одним из них, посторонним я себя не ощущал.
Насколько я понял, Ханс выступал в группах всю юность. Он писал для студенческой газеты «Студвест», придумывал программы для студенческого радио, интересовался политикой, выступал против ЕС, писал по-новонорвежски, обладал уверенностью в себе, но был напрочь лишен тщеславия, оно было ему настолько чуждо, насколько это только возможно. Ироничный, он часто шутил, порой довольно ядовито, однако излучал такое дружелюбие, что оно сводило весь яд на нет. Мне он понравился, показался хорошим человеком. Понравился ли ему я – это другой вопрос. Когда я все-таки открывал рот, слова вылетали словно из глубины колодца, глухие и чуть квакающие.
Когда «Гараж» закрылся и мы разошлись, я отправился не домой, а к Гунвор. Она переехала в один из многоквартирных домов неподалеку от вокзала и сняла квартирку в мансардном этаже. Я открыл дверь своим ключом, Гунвор спала, волосы рассыпались у нее по лицу, в полусне она улыбнулась и спросила, хорошо ли мы посидели. Да, ответил я и улегся рядом с ней. Она тотчас же уснула, а я пялился в потолок и прислушивался к гулу машин за окном и стуку дождя о скошенные чердачные окна. Мало что нравилось мне больше, чем приходить сюда по ночам, в это место, которое не принадлежало мне, но где меня ждали, где я прижимался к ней, греясь о ее обнаженную кожу. Иногда я задавался вопросом, чувствует ли она то же самое, ощущает ли, проснувшись ночью, как тепло моей кожи наполняет ее душу покоем. Мысль была странная, почти неприятная, потому что я смотрел на себя глазами Гунвор и в то же время зная, кто я на самом деле.
Заиграл радиобудильник, я сонно заморгал, Гунвор встала и пошла в душ, я закрыл глаза, слушая, как льется вода и как мимо вокзала проносятся машины, и уснул, а проснулся, когда Гунвор одевалась, сперва надела бюстгальтер, потом рубашку и брюки.
– Будешь завтракать? – спросила она.
– Нет, – ответил я. – Еще посплю.
Затем – мне показалось, что в следующую секунду, – она, уже в дождевике и непромокаемых брюках, склонилась надо мной и поцеловала в щеку.
– Я побежала. Увидимся вечером?
– Давай, конечно, – сказал я. – Зайдешь ко мне?
– Ага. До встречи!
И она исчезла, словно сон, среди мокрых улиц Бергена, под его серым небом, а я провалялся до одиннадцати. Вместо читального зала я пошел бродить по городу. Заглядывал во все секонд-хенды и букинистические, купил несколько пластинок и старых книг в мягкой обложке, а еще взял новенький роман, только что выпущенный Эльсе Карин, с которой мы учились в академии. Он назывался «Прочь», на белой обложке была изображена женщина, стоящая на коленях, одна половина тела обнажена, а другая в трико Арлекина. Никаких особых ожиданий я не питал, роман я купил лишь потому, что лично знал автора и хотел сравнить ее литературный уровень со своим.
РЕВНОСТЬ – НЕДУГ – БЕЗУМИЕ? – прочел я на обороте.
Ты глянь-ка.
Я пошел в кондитерскую, где собрались одни старики, и уселся читать.
Сюрприз ждал меня уже на второй странице. Текст был обо мне!
Ты так и не подошел, Карл Уве.
И присяжные согласны.
Пальцев твоих тут не было.
На тебя не пролились мои соки,
Если ты не лжешь.
Я читал дальше, вонзаясь взглядом в страницы и высматривая собственное имя.
Ой-ой-ой.
Иди, Карл Уве, приди и люби меня.
Ты так и не подошел, Карл Уве.
Ты совершил ужасное, Карл Уве, —
А я была уже на грани.
Все больше про член и матку, понял я. Стоны и уколы в яичники. Плетки и пожары. Комната ужасов. Может, когда-нибудь ты поймешь, Карл Уве, читал я; да провались ты, Карл Уве, читал я. А потом вдруг маленькими буквами: «почему, карл уве, почему ты меня полюбил».
Я отложил книгу и посмотрел в окно на Торгалменнинген. Я понимал, что это все написано не обо мне, и тем не менее был потрясен – невозможно видеть на бумаге собственное имя и относиться к этому равнодушно; какое равнодушие, ведь она выбрала не чье-нибудь имя, а однокурсника, с которым в прошлом году училась в академии, хотя имен на свете полным-полно.
С другой стороны, размышлял я, история получилась забавная, можно будет кому-нибудь рассказать. Я учился в Академии писательского мастерства, и хотя сам потом ничего не издал, зато стал героем книги. «Карл Уве лежал в тревоге без сна. За окном так красиво, знает Карл Уве, но задергивает занавески, плотнее, плотнее, и солнце, и ели исчезают. Сегодня он не выпьет ни капли спиртного».
В тот вечер мы впервые репетировали вместе с Хансом. Первым делом он перевел мои тексты на новонорвежский. Звучало хорошо, лучше оригинала. У него имелась и парочка собственных песен, и мы начали разучивать одну из них – «Дом, отец, нация». После мы пошли в зал на задворках фабрики, где имелась сцена и предстояло выступление нескольких местных групп. Когда свет погас и на сцену вышла первая группа, я, к своему ужасу, увидел Мортена – он прошел по сцене и взял в руки микрофон.