Надежды — страница 54 из 112

Мортен!

Худой, весь в черном, он стоял посреди сцены и пел, сжимая микрофонную стойку обеими руками. Я не верил собственным глазам. Полгода назад, когда я в последний раз его видел, мы жили в одном доме и он был обычным, хоть и на удивление открытым и впечатлительным парнем из Восточной Норвегии, а сейчас стоит на сцене и поет, и в раскованных движениях сквозит дьявольская уверенность в себе, как у Микаэля Крона. Пел он тоже как Крон, да и группа его косила под Raga Rockers, поэтому звучала так себе, ни малейшей оригинальности, но это для меня было не важно, важным казалось преображение, которое произошло с Мортеном.

После выступления мы разговорились, и он сказал, что теперь изучает историю. Но чаще выступает вместе со своей группой. А ты, спросил он, напечатал книжку? Нет, ответил я, не сказал бы, у меня все через задницу. Но я тоже в группе играю. В «Кафкаварке».

Он рассмеялся и исчез в огромном пространстве, которое выросло между нами теперь, когда мы больше не были соседями.

* * *

В начале января у меня наконец появился сосед по квартире, которую я до того момента полностью оплачивал из своего кармана. Звали его Юне, он приехал из Ставангера и раньше встречался с Кари, новой девушкой Асбьорна. Он работал в нефтяной компании, имел собственную студию звукозаписи и устраивал распродажи пластинок, а теперь получил долгосрочный отпуск для обучения в Высшей школе экономики и оказался более чем счастлив разделить со мной жилплощадь. Я обрадовался, не подумав, что квартира у меня не самая шикарная, а спохватился лишь вечером, когда возле входа остановился белый грузовик и мне пришлось спуститься, чтобы помочь выгрузить мебель.

– Привет, Карл Уве! – поздоровался он запросто, хотя прежде мы с ним не встречались, и я понял, что он человек открытый и общительный.

Рыжие волосы, белая кожа, чуть медлительные движения.

– Привет, – пробормотал я. О том, чтобы обращаться по имени, толком не познакомившись, я не мог и помыслить.

– Это что еще за халупа такая? – Он окинул взглядом грязный, обветшалый фасад здания.

– Зато дешево, – нашелся я.

– Да шучу. – Он рассмеялся. – Пошли, поможешь мне самое тяжелое перетащить?

Он открыл дверцу, надел перчатки и залез в кузов. Вещи у него были первоклассные, это я заметил. Хорошая кровать с водяным матрасом, хороший стол, хороший диван, большой телевизор и шикарная стереосистема. Мы начали с кровати. Когда мы оттащили ее наверх, к нему в квартиру, мне сделалось так стыдно, что я старался не смотреть на моего нового соседа. Две комнаты, по которым гуляет сквозняк, старая кухня и ветхая ванная – едва ли его это устроит, зря я не предупредил его о том, какая тут квартира, а сейчас уже поздно, он стоит и осматривается. Однако Юне ничего не сказал, мы носили наверх мебель и коробки, он шутил и смеялся, как выяснится впоследствии, это вообще было ему свойственно, и убогость жилья совершенно его не смущала, хотя я ни о чем другом и думать не мог. На следующий день он распаковал вещи, расставил их по местам, и его квартира стала походить на старика, заявившегося на модную дискотеку, на старуху, накрашенную и разряженную, как молодая, на полусгнивший зуб с белоснежной свеженькой пломбой.

Тем не менее ему там нравилось. А мне нравился он, и я радовался при мысли, что он неподалеку, на другом конце коридора, мне приятно было встречать его по утрам и вечерам, я больше не оставался в полном одиночестве, хотя общего у нас было не так много.

Спустя несколько недель я обнаружил, что квартира под моей пустует. Я сказал об этом Эспену, с которым той зимой проводил все больше времени, и предложил позвонить владельцу помещения, то есть в банк, и узнать, нельзя ли занять и ее. Ему разрешили, и всего через пару дней мы с ним стали соседями. Он был из тех, кто умеет экономить, поэтому прочесал город в поисках мусорных контейнеров со старой мебелью и обставил свою квартиру, такую же как у меня, разница состояла в том, что его квартиру от соседней отделяла глухая стена, а туалет был в коридоре, холодный и обшарпанный, как и все остальные студенческие туалеты в этом городе, где с начала сороковых не ремонтировалось ни единой квартиры. Стол у него в гостиной состоял из пеноблоков и положенной на них сверху доски, остальная мебель была старая, но удобная, и общее впечатление, когда войдешь, было отличное, во многом благодаря книгам, которые Эспен давно уже начал собирать.

Так я и жил. Мне был двадцать один год, я изучал в университете литературоведение, за стеной обитал сосед, внизу – друг, которого я толком не знал, а еще у меня была девушка. Я ничего не знал, зато притворялся, что знаю, все ловче и ловче. У меня был брат, который ввел меня в свой мир. Кроме того, я иногда виделся с Юном Улавом и Анн Кристин, да и с Хьяртаном – после смерти бабушки он переехал в Берген, учиться. Я иногда сталкивался с ним в столовой студенческого центра, на общем фоне Хьяртан сильно выделялся – сорокалетний, с седыми волосами, он в одиночку сидел за столиком, а вокруг сновала молодежь. Видел я его и в столовой в Сюднесхаугене, туда он заходил с однокурсниками, разумеется молодыми, и блеск в его глазах, появлявшийся, едва он заговаривал о любимых философах дома, в Сёрбёвоге, теперь угас. Он по-прежнему рассуждал о Хайдеггере и Ницше, досократиках и Гёльдерлине, по крайней мере со мной, но теперь они перестали быть его будущим, каким были в прежние времена, когда вся его жизнь сосредоточивалась вокруг этой пылающей точки.

У меня будущего тоже не было, не оттого, что оно существовало в некоем ином месте, а оттого, что я себе его не представлял. То, что я способен управлять будущим и могу попытаться сотворить его таким, каким пожелаю, у меня в голове не укладывалось. Я жил настоящим, решал проблемы по мере их поступления, действовал по обстоятельствам, которых и сам не понимал. Я пытался писать, но не получалось, несколько фраз – и все рушится, нет, мне не дано. А вот Эспен был поэтом до мозга костей. Разумеется, он поступил в Академию писательского мастерства, еще бы, в том, что он делал, не было фальши, во всем его творчестве сквозила исключительная чистота и подлинность. После того как он поселился этажом ниже, мы виделись постоянно. Если ему становилось одиноко или он готовил какое-то блюдо, которое, по его мнению, мне стоило попробовать, а такое случалось часто, ведь на кухне он отличался такой же изобретательностью и склонностью пробовать новое, как и в поэзии, он стучал черенком швабры в потолок, и я шел к нему в гости. Мы играли в шахматы, слушали иногда его джаз, иногда – пластинки, которые приносил я, потому что поп и рок мы с ним предпочитали примерно одинаковый, наши вкусы сформировало взросление в середине восьмидесятых, нам нравился и постпанк, и что-то более завязанное на ритме, например Happy Mondays, Talking Heads, Beastie Boys; Эспен любил танцевать, во что на первый взгляд и не верилось, и мало что будоражило его сильнее, чем драйвовая музыка, однако чаще мы просто разговаривали. Мы оба много читали, каждый свое, и обсуждали это, либо прочитанное становилось исходным пунктом для разговора, потому что говорили мы и о том, что происходит с нами самими, беседы тянулись бесконечно, мы просиживали до поздней ночи, а на следующий день вечером продолжали начатый разговор, без натянутости и напряжения, просто мы с ним изголодались, обоих переполняла жажда познания, оба радовались движению вперед, ведь именно это и происходило, мы двигали друг друга вперед, один вел другого, внезапно я заговаривал о том, о чем, казалось бы, прежде и не думал; и откуда что бралось?

Мы были никем, двое студентов-филологов болтают в ветхом доме посреди маленького городка на задворках мира, там, где никогда не случалось ничего примечательного и, скорее всего, никогда и не случится, жизнь только началась, мы ничего ни о чем не знаем, однако то, что мы читали, было большим, чем ничего, оно касалось важнейших вещей, его написали величайшие философы и мыслители западной культуры, и, в сущности, это чудо – достаточно заполнить в библиотеке читательское требование, и получишь доступ к тому, что Платон, Сафо или Аристофан создали непостижимо давно, в глубинах времен, и к Гомеру, Софоклу, Овидию, Лукуллу, Лукрецию, или к Данте, Вазари, да Винчи, Монтеню, Шекспиру, Сервантесу, или к Канту, Гегелю, Кьеркегору, Ницше, Хайдеггеру, Лукачу, Арендт, или к нашим современникам – Фуко, Барту, Леви-Строссу, Делезу, Серру. Это не говоря о миллионах романов, пьес и стихов. Всего-то дел – заполнить требование и подождать несколько дней. В отличие от обязательной литературы, эти книги мы читали не для того, чтобы суметь пересказать их содержание, а потому что они давали нам нечто.

Но что за «нечто»? Для меня оно заключалось в приоткрытии знакомых вещей. Весь мой мир состоял из величин, которые я принимал как данность, непоколебимых, своего рода гор и скал в сознании. Одной из таких величин был холокост, другой – эпоха Просвещения. Их я мог объяснить, имел, как и все, их отчетливый образ, но никогда не задумывался о них, не задавался вопросами о том, какие обстоятельства позволили им произойти, почему они произошли именно тогда, и уж тем более о том, связаны ли они между собой. Едва я принялся за труд Хоркхаймера и Адорно «Диалектика просвещения», из которой мало что понимал, как передо мной кое-что приоткрылось, в том смысле, что если к тем или иным вещам можно относиться одним образом, то значит, можно и иным, слова теряют силу, и вот уже нет такой штуки, как холокост, поскольку то, что стоит за этим словом, умопомрачительно сложно, начиная от расчески в кармане пальто, лежащего на складе в куче других пальто, расчески, прежде принадлежавшей маленькой девочке, вся ее жизнь уместилась в слове «холокост», и до таких глобальных понятий, как зло, равнодушие, вина, коллективная вина, личная ответственность, массовый человек, массовое производство, массовое уничтожение. Таким образом, мир становился более относительным и в то же время более реальным: ложь, недопонимание и лукавство оказывались присущи представлению о реальности, но не реальности как таковой, недостижимой для языка.