к всегда с незнакомыми, я держался открыто. Мать, оживленная, но то и дело внимательно поглядывающая на меня; отец, суровей и серьезней, строже и солидней; Гунвор – между мною и ими, обеспокоенная как тем, что я подумаю о них, так и тем, что они подумают обо мне. Я отвечал на их вопросы, стараясь держаться вежливо и дружелюбно, давая им то, чего, на мой взгляд, они ожидали. Если беседа пробуксовывала, например, когда над столом повисала внезапная тишина или когда я перехватывал взгляд, показавшийся неодобрительным, я прилагал дополнительные старания.
После обеда мы пошли на фьорд искупаться.
– Ну что? – Гунвор взяла меня за руку. – От молитвы совсем оторопел?
– Да нет, – сказал я, – но было слегка неожиданно. У меня такое впечатление, как будто они на поколение старше моих родителей.
– Примерно так и есть, – ответила Гунвор. – Как они тебе?
– Замечательные, – сказал я. – Темперамент у них, похоже, совсем разный, но они все равно как бы на одной волне, понимаешь?
– Думаю, да. – Она посмотрела на меня: – Так странно, что ты здесь.
– Мне тоже странно, что я здесь, – сказал я.
Мы вместе почистили в ванной зубы, поцеловались на ночь и разошлись по спальням. За окном полил дождь. Я лежал, прислушиваясь к стуку капель, тонувшему в шуме ветра в лесу. В гостиной тикали часы, каждый час механизм приходил в движение и часы откликались громкими звучными ударами. В этом доме, казалось мне, все работает как следует и все живут как положено. Увидев Гунвор дома, я стал лучше ее понимать. Она студентка, живет в Бергене своей собственной жизнью, но вовлечена и в эту тоже, слушается родителей, с которыми и близка, и нет. Оказавшись там, я почувствовал себя коварным, дурным человеком, который обманывает их и для нее тоже чужой.
Часы пробили полночь. В коридоре послышались шаги, хлопнула дверь, в унитазе зажурчала вода. Мне нравится быть в чужих домах, подумал я, и всегда нравилось, и тем не менее увиденное там порой совершенно невыносимо, возможно, потому, что я вижу то, что для моих глаз не предназначается. Жизнь личная, то, что свойственно лишь им. Любовь и беспомощность, обычно спрятанные от чужого взора. О, мелочи, пустяки, семейные привычки, переглядыванья! До чего это все ранимо! Не для живущих тут, они существуют как бы внутри этого всего и ранить его не могут, но для того, кто это видит со стороны. Наблюдая, я ощущал себя вторженцем, не имеющим на это права. И в то же время меня переполняла нежность к ним всем.
Часы приготовились бить снова. Я открыл глаза – заснуть сразу не получится. За окном чернели деревья, темнота между ними побледнела. Дождь кончился, но ветер по-прежнему вздымал деревья, словно воздушный прилив.
Час.
Я вспомнил, как в детстве меня однажды повезли в больницу. Я сломал ключицу, и мне было так больно, что я плакал, но не понимал, что со мной что-то не так, и лишь вечером пожаловался маме, а та повезла меня к врачу в Коккеплассен, где работала сама; молодой мужчина, рыжий и веснушчатый, сказал, что ключица, скорее всего, сломана и что надо поехать в больницу на рентген. Сделав рентген, больничный врач предложил мне переночевать в больнице. Этого мне хотелось больше всего на свете – это же настоящее приключение, о котором потом можно рассказывать, – но если согласиться, мама, наверное, решит, будто мне больше нравится в больнице, чем дома, она совершенно точно расстроится, и я, покачав головой, ответил врачу, что лучше поеду домой, если, конечно, можно. Да, разумеется, он все прекрасно понимает, и, натуго забинтовав мне плечи «восьмеркой», пожелал выздоравливать.
Даже тогда я чувствовал себя притворщиком, будто я вынашиваю мысли, каких ни у кого больше нет и о каких никто не должен знать. То, что проявилось во мне тогда, и был я сам, именно это и было мной. Иначе говоря, то во мне, что знает нечто, неизвестное другим, то во мне, чем я не могу ни с кем поделиться. И с тех пор я всегда цеплялся за живущее во мне одиночество, ведь, кроме него, у меня ничего нет. Пока я обладаю им, меня никому не ранить, потому что, даже если меня и ранят, на самом деле это буду не я. Одиночества у меня никто не отнимет. Мир – пространство, внутри которого я вращаюсь, в нем может произойти все что угодно, а то пространство, что внутри меня, что и есть я сам, всегда неизменно. Вся моя сила заключена в нем. Единственный, кто мог отыскать туда дорогу, – это папа, он так и делал; во сне я видел, как он словно стоит внутри моей души и зовет меня.
Для остальных я недоступен. Да, в мои мысли они добираются, мысли может взбудоражить кто угодно, но чего они стоят, эти мысли? Что есть сознание, как не поверхность океана души? Как не дрейфующие по ней яркие лодочки, пластиковые бутылки и бревна, как не волны и течения и всякое такое, что несет нам очередной день над глубиной во много тысяч метров?
Хотя глубина – сравнение неверное.
Что есть сознание, как не пятнышко света от карманного фонарика в темной лесной чаще?
Я закрыл глаза и повернулся на бок. Через шесть или семь часов Гунвор придет ко мне, мне не терпелось ощутить ее тело рядом со своим после наших объятий. Мы уже так много времени провели в разлуке, что я по ней истосковался. Хоть бы мне уснуть, думал я, а потом она уже будет рядом. Однако уснуть не получалось. Я окунулся в дрему, сотканную из вожделения и ожидания, совершенно невыносимую; как же я ждал ее; и я заснул, при этом отмечая удары часов – ох, только два, только три, только четыре… Когда дверь наконец открылась и Гунвор, по обыкновению стремительно и неуверенно, скользнула ко мне в кровать, я уже спал так крепко, что все происходящее казалось сном.
Мы позавтракали, она, совсем как ее мать, помыла посуду сразу же после еды; я с сигаретой и чашкой кофе стоял во дворе, Гунвор вышла на крыльцо и уселась, щурясь на высоко поднявшееся солнце.
– Ты еще не видел, какая я наездница, – сказала она, – а это просто возмутительно.
– А по-моему, вот только что видел, разве нет? – сострил я.
Она покраснела и отвела взгляд, а потом снова посмотрела на меня и улыбнулась.
– Это пошлятина, Карл Уве, – сказала она.
– Прости, не удержался, – ответил я.
– Но я-то серьезно, – сказала она. – Хочешь посмотреть? Даже и сам можешь прокатиться, если хочешь.
– Ни за что. Но на тебя посмотрю с удовольствием.
Через полчаса мы поднялись по склону, Гунвор захватила с собой седло. Мы остановились перед загородкой, к нам направился пони-фьорд, Гунвор протянула ему руку и что-то пробормотала, лошадь ткнулась носом в ее ладонь, Гунвор похлопала лошадку по шее, надела седло, запрыгнула в него и вскоре уже мчалась по зеленой, залитой солнцем поляне, а я смотрел на нее и фотографировал. Время от времени я хлопал в ладоши, чтобы Гунвор посмеялась и чтобы разрядить обстановку, ей действительно хотелось показать мне, как она скачет, но красоваться она не любила; впрочем, все получилось замечательно – спрыгнув с лошади, Гунвор сияла.
– Тебе бы в цирке выступать, – сказал я, сфотографировав ее с поводьями в одной руке и морковкой в другой.
– А тебе бы как-нибудь посмотреть на родео, – сказала она, – с исландскими лошадками. Лучше всего в Исландии.
– Чего-то ты многого хочешь, – улыбнулся я, – радуйся вообще, что я с тобой сюда пришел.
– В моих руках ты станешь настоящим хестамадуром!
– Наездником?
– Вроде того, да. Это такая почетная должность в Исландии.
– Не сомневаюсь.
– Мне тут недавно одна идея в голову пришла, – сказала она, – может, мне на второй курс уехать в Университет Рейкьявика? Поехали со мной?
– Давай.
– Правда? Серьезно?
– Да.
Вечером она отвезла меня в деревушку, где мне предстояло провести следующие шесть недель. Сперва мы заехали в интернат, он находился чуть на отшибе, я забрал ключи от комнаты, и мы поехали к зданию общежития, или как там это называлось. Располагалось оно на склоне в паре сотен метров от пристани. В комнате с голыми белеными стенами и линолеумом на полу имелись кровать, шкаф, сосновый стол, кухонный уголок и туалет с душевой кабиной.
– Мне вообще-то пора, – сказала Гунвор, остановившись в дверях с ключами от машины в руке.
– Поезжай, – ответил я, – увидимся на выходных.
Мы коротко поцеловались, и скоро с улицы донесся шум двигателя, он заполнил комнату, начал удаляться и совсем стих.
Заправив одеяло в выданный мне пододеяльник, я застелил кровать, убрал в шкаф одежду, сложил книги на стол и вышел прогуляться, добрел до пристани, где возле киоска с фастфудом увидел лишь несколько машин, на каких ездят подростки, и небольшую компанию за деревянными столиками, а больше никого. Сидевшие за столиками были длинноволосыми, в джинсовых куртках и жилетах, а на одном я даже заметил клоги, – и все они не сводили с меня глаз. Я остановился у края пристани и посмотрел в воду, холодную и черную. Из одной машины, с распахнутой дверцей, доносилась музыка. «Forever Young». Я снова прошел мимо компании и побрел в крохотный центр, где помимо большого кооперативного магазина и киоска «Нарвесен» имелась маленькая торговая галерея, китайский ресторан и магазинчики вдоль главной улицы. И ни души – что, впрочем, неудивительно в десять вечера в воскресенье.
Поднимаясь к общежитию, я обернулся и посмотрел на свое новое место работы, которое отсюда казалось россыпью огоньков в лесу у подножия горной гряды. Я поймал себя на мысли, что боюсь не столько самой работы, сколько людей, с которыми мне предстоит познакомиться, всех ситуаций, в которых придется выстраивать собственную репутацию.
На следующее утро, приняв душ, я зашагал вниз, через центр, по мосту через речку и снова в гору, к лесу, где между деревьями стояло восемь или десять зданий. Небо затянули тучи, воздух был теплый и неподвижный. Проехавший мимо автобус остановился на площадке в конце дороги, и из него высыпала горстка людей и направилась к зданиям. Я пошел следом.