Надежды — страница 61 из 112

Было без десяти девять.

Что-то упало, я заспешил туда. На полу валялись тарелка и чашка. А он ссал, стоя в углу.

Я молча принес тряпку с ведром, надел перчатки и вытер пол. Настроение у Ханса Улава, похоже, улучшилось, и, пока я прибирался, он расхаживал по комнате.

– Пойдем прогуляемся? – спросил я.

Он надел куртку и сунул ноги в большие ботинки. Застегнуть молнию у него не получалось, я подошел к нему, но он вывернулся, открыл дверь, медленно, почти крадучись, спустился с лестницы и встал возле входной двери. Я открыл дверь, и мы вышли на улицу. На прогулке он держался в десяти шагах передо мной. Через некоторое время он развернулся и направился обратно, я попытался остановить его, но он сказал: «Не! Не!» – и мы пошли обратно к нему в отделение, где он тотчас же улегся на кровать и стал дрочить. Я сел на стул. Рабочий день не убавился даже на треть.

* * *

В интернате не только жизнь шла иначе, чем за его стенами, но и время. Глядя в окно на лес, я знал, что если бы находился там, сидел под деревом и смотрел на корпуса интерната, то вообще не замечал бы времени, я скользил бы сквозь день, словно облака по небу, зато, когда я созерцаю из окна лес, время ощущается намного тяжелее, медленнее, как будто внутри оно наталкивается на преграды и вынуждено то и дело преодолевать их, подобно реке, которая на последнем, казалось бы, участке пути по равнине к морю без конца изгибается меандрами, похожими на лабиринт.

Всякий раз, когда моя смена заканчивалась, я удивлялся, и благодаря этому чувству научился терпеть: все проходит. По утрам я шел в интернат с неохотой, но, когда все заканчивалось, в тот момент, когда я освобождался, мне казалось, будто времени между этими двумя моментами не существует, ведь оно вполне ощутимо исчезло.

Что время здесь замедляется, вовсе не удивительно – тут ничего не происходит, ничто не двигается вперед; это становилось заметно, едва ты переступал порог этого хранилища, склада ненужных людей, и такие мысли были настолько ужасны, что приходилось изо всех сил гнать их прочь. У больных есть собственные комнаты и личные вещи, точно такие же, как комнаты и вещи обычных людей извне, они едят вместе с другими обитателями и санитарами, то есть живут почти как в семье, и еще они каждый день ходят «на работу». Созданные ими вещи не имеют никакой ценности, ценен сам труд, он придает их жизни видимость того смысла, которым обладает жизнь всех остальных. И так в их мире все. То, что окружает их, похоже на что-то еще и тем только и ценно. Очевиднее всего это стало для меня в первую пятницу, когда я работал в вечернюю смену и после обеда все отделение собралось на дискотеку. Ее устроили в районном церемониальном зале, где с одной стороны стояли столики со стульями, а с другой находился танцпол. Свет чуть приглушили, занавески на окнах задернули. В колонках играла поп-музыка, по танцполу бродили несколько даунов. Повсюду – инвалидные кресла, разинутые рты и вытаращенные глаза. Обитатели моего отделения, каждый с бутылкой колы, сидели за столиком у окна. Я занял место рядом с Эллен, и та время от времени устало поглядывала на меня. Эгил надел белую мятую рубашку с пятнами кетчупа на груди. Волосы его торчали во все стороны. Шевеля губами, он глядел в потолок. Хокон опасливо подносил ко рту стакан с колой. Алф мрачно уставился в столешницу. Кто-то из санитаров выкатил на танцпол больного в кресле и принялся раскачивать его в такт музыке. Тот раскрыл рот и издавал глухие радостные крики, по подбородку стекала слюна. Другие санитары курили и болтали о своих делах. Иногда кричали: «Нет! Нельзя! Сиди смирно!» Или: «Ты же знаешь, что мы это не разрешаем». Ханс Улав с лицом Пикассо нажимал в углу на выключатель, крутил туда-сюда регулятор освещения, и свет мигал. Все это было угнетающе. Уродливые тела и изувеченные души, помещенные в пространство дискотеки, важнейшее место для молодежной культуры, созданное ради мечты о романтической любви, о будущем и возможностях, – вот что угнетало, ведь гости здесь не знали ни мечтаний, ни тоски и видели лишь хот-доги с газировкой. А музыка, наполняющая тело желанием и радостью, для них была просто набором звуков. Танцуя, они лишь повторяли движения, а улыбались оттого, что все это делало их похожими на обычных людей. Все походило на нормальный мир, вот только лишенный смысла, так что в нем осталась лишь пародия, карикатура, нечто нелепое и злое.

– Там кофе есть, если хочешь, – сказала Эллен.

– Да, налью, пожалуй.

Я прошел к столу, где стоял термос, налил себе чашку кофе и посмотрел на радостных даунов, которым с виду было лет по сорок. Хотя по ним точно не скажешь, лица у них оставались вечно молодыми, будто и не старели, разве что покрывались морщинами, точно у дряхлых детей. Я уселся рядом с обитателями нашего отделения, закурил и посмотрел, как Ханс Улав пытается сорвать занавески. Алф поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза. Меня пробрала дрожь. Он словно знал обо мне все на свете, читал самые мои сокровенные мысли и от всего сердца ненавидел меня.

– Ханс Улав! – Эллен встала.

Алф снова уставился в столешницу. Эллен остановилась рядом с Хансом Улавом и заговорила, а тот опустил голову. Внезапно он посмотрел в сторону и направился туда, будто вообще не замечая – ни ее, ни окружающего. Коре, словно придавленный горбом, который выглядел чужеродным телом, направился к другому столу. Сидевшие там санитары поздоровались с ним, но он не обращал на них внимания и лишь тряс рукой возле уха, точно встряхивал невидимую коробочку, проверяя, пустая ли она. На пороге показались Ирене с Эрнульфом. Увидев ее, я обрадовался: она отчего-то была мне небезразлична. Последние дни мы с ней болтали в свободное время, Ирене спросила, почему я пришел сюда работать, ведь я не местный и не живу здесь; я объяснил, что встречаюсь с девушкой из этих краев; Ирене спросила, как ее зовут, и я ответил. Гунвор, повторила она, мы вместе учились в гимназии. Мне стало не по себе, ведь я разглядывал Ирене и думал о ней, правда, она не замечала – надеюсь, она ничего не заметила, но точно никогда не знаешь. Я словно изменил Гунвор с ней. Смотрел, как она застилает кровать в одной из палат свежим бельем, а грязное бросает в кучу в коридоре, такую же, какая громоздилась перед каждой дверью. В том, что я смотрю на Ирене, не было ничего страшного, мы же работаем в одном отделении, но от мыслей не убежишь, она нравилась мне чуть больше, чем следовало. Или когда она катила тележку с едой к столикам и, накрывая на них, перехватывала мой взгляд и отвечала на него быстрой профессиональной улыбкой, какой одаривают тех, к кому относятся лишь как к коллеге. Это было еще и унизительно. Так я и застрял между двух унижений: с одной стороны, она чересчур мне нравилась, учитывая, что я в отношениях с Гунвор, с другой – не проявляла ко мне ни малейшего интереса. Такие мысли я, разумеется, гнал, ничего не предпринимал, ничего не говорил, вел себя во всех отношениях вежливо, скорее отстранялся, чем пытался сблизиться; никто, кроме меня, об этом не знает, получается, что ничего и не происходит?

Она принесла Эрнульфу газировку и хот-дог, Эрнульф тут же наклонился и принялся всасывать напиток через желтую соломинку. А когда решил, что газировка заканчивается, то вытащил трубочку, швырнул ее на пол, поднес бутылку к губам и осушил ее одним глотком. Ирене посмотрела на меня и улыбнулась.

– Чем займешься на выходных? – спросила она.

– К Гунвор поеду. Она за мной приедет после смены.

– Привет ей.

– Хорошо, передам. А у тебя какие планы?

– Наверное, в Ставангер съезжу. А может, тут останусь. Смотря по погоде.

– Сплошные тучи, – сказал я.

Перед этим весь день шел дождь.

– Это да, – согласилась она.

Заиграли Beach Boys – их «Good Vibrations». Дауны раскачивались из стороны в сторону, некоторые сосредоточенно, другие улыбаясь. Отовсюду доносилось мычание и стоны. Эллен вытирала Аре подбородок, а он, разинув рот, пялился в потолок.

– Чудесная летняя музыка, – сказала Ирене.

– Угу, – отозвался я.

* * *

Над деревьями висел туман, дождь лупил по асфальту, поблескивающему в свете окон и фонарей. Я стоял возле административного корпуса и ждал, когда за мной приедет Гунвор. Вечернее небо, серое и липкое, почти легло на землю. Это было красиво. Влажный асфальт, влажная трава, влажные деревья и их зелень, утонувшая в серости и тем не менее яркая и отчетливая. Лес для исковерканных тел и уродливых душ. Своим светом из окон и тишиной между стволов место это и отталкивало, и притягивало. Во всем сквозила амбивалентность, ничто не было однозначным: хотя рутина и неспешность здешней жизни порой вгоняла меня в полускуку-полуапатию, мучительная внутренняя тревога тоже никуда не девалась. Я одновременно словно бежал и сидел не шевелясь, дыхание сбивалось, сердце колотилось, но тело оставалось неподвижным. Мне хотелось быть хорошим человеком, сочувствовать этим бедолагам, но стоило им чересчур приблизиться, как меня охватывали отвращение и гнев, точно их увечья затрагивали во мне нечто сокровенное.

* * *

Когда мы с Гунвор вышли из машины возле дома ее родителей, интернат никуда из меня не делся, он стояла во мне, как затхлая вода в болоте. Он окрашивал все мои чувства, даже когда я вдыхал свежий чистый воздух. Родители Гунвор уже легли спать, мы поужинали на кухне с ней вдвоем, она заварила чай, потом мы уселись в гостиной и долго разговаривали, а после поцеловались и разошлись спать по комнатам, пошутив над этим. У них в доме я чувствовал себя героем романа, написанного на рубеже веков: юная пара живет по законам чуждой им морали, в окружении запретов, отрицаний, антижизни, в то время как сама живет полнокровно, полна желания, которое иногда прорывается наружу. Мне нравилось это ощущение, романтичнее было и не придумать.

На следующее утро мне дали сапоги и непромокаемую одежду, и мы вместе с Гунвор и ее братом спустились на пристань и сели в лодку длиной футов четырнадцать, а может, шестнадцать; я устроился на передней скамейке, брат Гунвор завел навесной двигатель, кормой вперед вывел лодку на открытую воду, после чего развернул ее и прибавил скорости. Хлестал ливень. Лес на берегу зеленой стеной упирался в светло-серую поверхность воды, которую нос лодки, вспахивая, превращал в белые хлопья над прозрачной, похожей на стекло гладью, и я вдруг ощутил глубину, почувствовал, что нахожусь на поверхности над неимоверной глубиной, и ощущение это усилилось, когда мы остановились возле сетки, качаясь на собственных волнах, и потом, когда сеть стали выбирать и в глубине мне показалась рыбья спина. Описывая в воде круги, гигантская рыба поднималась все выше. Огромная, размером с ребенка, и блестящая, словно серебряная. Рыбина плавала все выше, пока наконец не оказалась в лодке, брат Гунвор стал колотить ее поленом по голове, снова и снова, но рыба сопротивлялась с такой силой, что ему пришлось сесть на нее верхом, а мы помогали, стараясь ее удержать. Какая невероятная мощь заключалась в этом изящном теле.