Надежды — страница 62 из 112

По пути домой, когда она неподвижно лежала у наших ног и лишь изредка подергивалась, я вспоминал, как она показалась из воды. Будто явилась из другой эпохи, поднялась из глубины веков, ископаемое чудовище, первозданная сила, и в то же время нечто простое и незамысловатое. Серебряные отблески в глубине и немыслимая сила, покидающая тело в момент его гибели.

Дождь поливал мертвую рыбу водой, она стекала по чешуе и белому брюху.

* * *

В то воскресенье Гунвор вышла на вечернее дежурство, поэтому я уехал после обеда и в общежитии был уже около пяти. Я планировал поработать перед сном, но спустя полчаса махнул рукой: писать в настолько чужих стенах не получалось. Вместо этого я прогулялся до центра, зашел, повинуясь порыву, в китайский ресторан, один среди семей, пришедших сюда на воскресный ужин. Потом я долго лежал и читал роман В. С. Найпола, который отыскал за несколько дней до этого, книга под названием «Загадка появления» валялась в ящике с уцененными изданиями. Роман, пускай и без сюжета, мне нравился, он повествовал о человеке, переехавшем в сельский дом на задворках Англии, где все ему чуждо, но постепенно он побеждает природу или природа побеждает его. Мне пришло в голову, что проза предлагает отдохновение, словно дерево или кресло в саду, и что это ценно само по себе. Зачем вообще сюжет? А любит Б, М убивает Н, Л совершает растрату, а О это обнаруживает… Его сын К стыдится отца и переезжает в другой город, где знакомится с П, они заводят семью, и у них появляются дети, В и Г… Что такое описание отца по сравнению с описанием дерева на лугу? Описание детства по сравнению с описанием леса, увиденного с высоты?

Если бы я только умел описывать лес, увиденный с высоты! Открытость и свободу лиственных деревьев, то, как их кроны трепещут одновременно, зеленые, великолепные и живые, но живые не так, как мы, нет, а по-своему, таинственно и просто. Прямоту и стройность елей. Возвышенный лаконизм сосен, бледность и алчность берез, и осину, шелест осины, когда ветер взлетает на холм!

Зеленое, серое, черное. Лесные озерца и землю, выворотни и болото, прогалины и подлесок, каменные изгороди, такие древние, что почти вросли в пейзаж. Заводи с кувшинками и обмелевшие илистые старицы с торчащими из них мертвыми деревьями. Луга и поля, расщелины и обрывы, песчаные дюны с соснами и вересковые пустоши, реки и ручьи, водопады и стремнины. Ясени, осины, буки, дубы, рябины, березы, ивы, ольхи, вязы, сосны, ели. Все обладает собственной, ни на что иное не похожей формой, одновременно оставаясь частью целого.

Однако писать об этом я не могу, это мне недоступно, потому что мне не хватает языка, то есть я не умею подобраться к предмету, погрузиться в него, а еще я об этом слишком мало знаю. В последний раз я ходил по лесу в девятом классе. Я не отличу ольху от осины, не знаю названий цветов, разве что ветреницу и переночницу, да еще одну, которую мы называли куриной слепотой, но которая, скорее всего, именуется как-нибудь иначе.

Я не умею описывать лес, увиденный хоть с высоты, хоть из чащи.

Способен ли я описать погружение в природу так, как Найпол?

Нет, подобным душевным спокойствием я не обладаю, а уверенности и ясности, присущей другим прозаикам, мне не достичь даже путем имитации.

Вот какое ощущение вызывал у меня Найпол, как и почти все остальные хорошие писатели: наслаждение, такое же сильное, как зависть, радость пополам с отчаяньем.

Зато это позволяло не думать об интернате, а вечером накануне рабочей недели думать об интернате не хотелось. Мысли о нем, вернее о предстоящих там днях, были хуже и невыносимее их самих, поскольку дни в итоге все же заканчивались. Когда я бродил из кухни в помещение персонала, оттуда в прачечную и гостиную, весь остальной мир будто бы исчезал: отделение с бьющим в глаза светом и линолеумом на полу, с резкими запахами и ворохами отчаяния и навязчивых состояний как бы обладало собственным бытием, в которое я погружался, оно обволакивало меня, переступить порог коридора было все равно что войти в иную зону. Не то чтобы лишенную проблем, однако проблемы эти были внутренние, связанные с жизнью внутри нее, с людьми внутри нее, с санитарами и обитателями. Это происходило оттого, что мы были заперты, перемещались в ограниченном пространстве, где малейшее движение в том или ином направлении наполняло тебя почти неизмеримой тяжестью, а медленный ход времени и отсутствие хоть чего-то яркого убаюкивали жизнь до состояния покоя, близкого к неподвижности.

Выходные я чаще всего проводил у Гунвор, мы купались и отдыхали, гуляли по лесу, смотрели телевизор, садились в машину и ехали куда-нибудь, когда ей хотелось покурить, потому что дома она не курила. Я любил ее, но вне бергенской жизни, где происходило много чего еще, я понял, что одной Гунвор мне недостаточно; такие мысли причиняли боль, особенно когда мы ужинали вместе с ее родителями, которые ее так любят, или когда смотрели по вечерам телевизор или играли в «Счастливый случай», потому что если Гунвор этого не видела или не желала видеть, то от ее матери ничего не спрячешь, в этом я не сомневался. Тогда кто я вообще и зачем здесь сижу?

Однажды вечером мы пошли к валунам купаться. В прогретом воздухе роилась мошкара, горячее солнце висело над самыми верхушками деревьев. После мы сидели на берегу и смотрели вдаль. Гунвор встала, зашла мне за спину и неожиданно закрыла мне глаза ладонями.

– Какого цвета у меня глаза? – спросила она.

Я похолодел.

– Ты чего, проверить меня решила? – спросил я.

– Да, – ответила она, – говори. Какого цвета?

– Прекрати, – попросил я, – нечего меня проверять. Ясное дело, я знаю, какого цвета у тебя глаза!

– Тогда скажи!

– Нет. Не скажу. Не надо меня проверять.

– Ты просто не знаешь.

– Конечно знаю.

– Тогда скажи. Только и всего.

– Нет.

Она отняла руки и пошла наверх. Я встал и двинулся следом. Сказал, что люблю ее, она велела мне замолчать, я сказал, что это правда, что говорю искренне. Просто я эгоист, невнимательный, равнодушный и отстраненный, но она тут ни при чем.

* * *

По выходным я много фотографировал, а в понедельник отдавал пленку на проявку в фотомастерскую. Некоторые фотографии я отправлял папе. Это моя новая девушка, Гунвор, писал я, а это я рядом с ее лошадью, на ферме, откуда она родом. Как видишь, я не очень изменился. Я собираюсь заехать к вам этим летом, позвоню заранее. Всего доброго, Карл Уве.

Когда шесть недель в интернате истекли, я добрался на катере до Ставангера, а оттуда поездом до Кристиансанна. Первые дни я жил у Яна Видара – тот вместе с Эллен, своей девушкой, поселился в районе на окраине, в таунхаусе. Мы сидели в саду, пили пиво, болтали про былые времена и обсуждали, кто чем сейчас занимается. Сам он получил сертификат дайвера, это была моя давняя мечта, и теперь, по его словам, иногда ныряет, но в основном вкалывает. Он всегда таким был, еще с училища привык вставать посреди ночи, работая кондитером и пекарем. Я вдруг вспомнил, как таскал его в кино, и стоило ему просидеть несколько минут в темноте, как глаза у него закрывались независимо от того, что показывали на экране.

Дом их стоял на холме, сзади открывался вид на рукав фьорда, наверху синело небо, а на склоне под нами ветер медленно покачивал деревья, как всегда бывает ближе к вечеру. У них жила кошка, и Ян Видар рассказал, что однажды она окотилась. Но тогда она была слишком молода, а может, причина была не в этом, вот только однажды Эллен пришла домой и увидела, что новоиспеченная мать поубивала всех своих детей. Ну прямо бойня! Рассказывая, Ян Видар смеялся, а я в ужасе представлял себе, как все это происходило, как котята пищали, огрызались и ползали по ковру.

На следующий день, когда я проснулся, в доме было пусто, я сел на автобус и поехал в город, мучаясь привычной паникой; день был чудесный, ни облачка, но я никуда не пошел, а бродил по тесным, душным улицам и потел, пока все остальные катались на лодках в шхерах – купались, пили пиво и радовались жизни. У меня так не получалось, меня никогда не приглашали, а в одиночку лодочную прогулку не устроить. Кому взбредет в голову тащиться в магазин пластинок, когда в Кристиансанне такое пекло? А кому вздумается корпеть над книгами в библиотеке?

Я зашел к бабушке с дедушкой, они удивились мне, я рассказал немного про жизнь в Бергене, что у меня есть девушка, что я много времени провожу с Ингве и что у него все отлично. У них ничего не поменялось, все осталось как прежде; возвращаясь на автобусе к Яну Видару, я подумал, что они дожили до своего окончательного возраста, дальше они уже не состарятся ни на день.

Делать в Кристиансанне мне было нечего, домом он быть перестал. Берген я тоже не считал своим домом, мысли о возвращении и учебе радости не вызывали, но какой у меня оставался выбор?

В последний день моих коротких сёрланнских каникул я заехал к папе и Унни. Выйдя из автобуса на шоссе Е 18 и шагая по улице в их районе, я радовался, хотя во мне и поднимался легкий страх – как всегда, стоило мне приблизиться к папе. Когда я вошел, он сидел на диване, и я не знал, куда девать глаза, – так он растолстел. Сидел толстый, как бочка, и смотрел на меня. Загорелый, как головешка, в шортах и огромной рубашке и с совершенно мрачным взглядом.

– А вот и ты, – сказал он, – давно не виделись.

– Спасибо за письмо! – заговорила Унни. – Так ты интересно про Гунвор написал. А мы почти надеялись, что ты ее привезешь с собой!

– Ну и имечко, – встрял папа.

– Она все лето работает, – ответил я, – но ей, естественно, тоже хочется с вами познакомиться.

– Она ведь историю изучает, да? – спросила Унни.

– Да, – ответил я.

– И еще занимается верховой ездой? Или просто сфотографировалась с лошадью?

– Нет, она отлично ездит! Год в Исландии прожила только потому, что любит исландских лошадей, – сказал я.

Папа с Унни переглянулись.