– Ты о чем? – не понял я.
– Тут на полу волос.
Она подцепила волос и подняла его. Кровь бросилась мне в голову.
– Это не твой, – сказала она, – и совершенно точно не мой. – Она посмотрела на меня: – Тогда чей? У тебя здесь кто-то был?
– Понятия не имею, – ответил я, – намекаешь, что я тебе изменяю?
Гунвор молча смотрела на меня.
– Дай-ка гляну. – Я встал, контролируя каждое движение.
Она протянула мне волос. Он был седым. Ну естественно. Слава богу!
– Это мамин. – Я старался говорить спокойно. – Она здесь причесывалась. Он седой, видишь?
– Прости, – сказала Гунвор, – я думала, это еще чей-то. Обещаю, что не буду больше мучить тебя подозрениями.
– Ага. Это уже второй раз. Помнишь, ты осенью мое письмо прочитала.
– Да, но я же попросила прощения, – расстроилась Гунвор.
Как-то вечером она пришла ко мне и призналась, что прочла письмо от Сесилие, с которой я встречался в гимназии. Гунвор сказала, что ужасно ревновала.
Она что-то почувствовала, это точно. Иначе не заподозрила бы ничего, увидев обычный волос. Мама бывала тут и раньше, это предположение должно было первым прийти ей в голову. Но не пришло.
– Мне очень жаль, Карл Уве. – Она обняла меня. – Простишь меня? Я больше не буду ревновать.
– Ничего страшного, – успокоил ее я, – просто в следующий раз помни.
Вечером накануне того дня, когда мне полагалось сдать курсовую, я написал чуть больше половины. По выходным я работал в Саннвикене, а когда садился за стол, меня так и подмывало махнуть на все рукой. Наплевать на все и завалиться спать. Однако постепенно я заметил, что пишется легко, словно аврал помогал мне сосредоточиться, – выходило само собой, и я писал всю ночь до утра, но потом задел какую-то кнопку, и все написанное за последние несколько часов исчезло. Я бросился в университет, рассказал обо всем Бувику, тот отвел меня в компьютерный отдел, где я отдал дискету, а они обещали проверить, смогут ли восстановить утраченный файл. Меня спросили пароль, я замешкался, по какой-то причине он был «ананас»; я испытывал невероятную неловкость, раскрывая свои мысли, кажется, лучшим в стране специалистам по компьютерам в присутствии одного из лучших в стране литературоведов.
– Ананас, – ответил я, чувствуя, как пылают щеки.
– Ананас? – переспросил он.
Я кивнул, он открыл документ, но пропавших страниц не нашел, и я, обессилевший от отчаянья – это был мой последний шанс, теперь весь семестр псу под хвост – дошел до факультета вместе с Бувиком, он попросил меня подождать, пока не обсудит ситуацию с коллегами. Вернувшись, он сказал, что мне дают еще сутки. Со слезами на глазах я поблагодарил его и поспешил домой, поспал пару часов и провел еще одну адскую ночь в компании Джойса и интертекстуальности. Наступило утро, работу я не закончил, каждое утверждение в тексте требовало вдумчивого обоснования, на которое я так и не сподобился, поэтому вывод пришлось уместить в двух строках, после чего я побежал к Эспену и, попросив у него велосипед, помчался в университет, словно одержимый, и с девятым ударом часов сдал курсовую.
Когда через несколько недель на доске возле университета вывесили оценки, я увидел, что вновь получил 2,4, но не расстроился, я ожидал худшего, к тому же я еще мог реабилитировать себя на две десятых балла на устном экзамене. Если бы хоть что-то прочитал. Вот только я не прочитал ничего, поэтому пришлось импровизировать, причем экзамен принимал сам профессор Киттанг. Он не валил меня, а заметив, что я чего-то не знаю, продолжал беседу, но из ловушки, в которую я попал, он меня спасти не сумел, даже когда спросил, что на этот счет говорит Киттанг. В индивидуальный список литературы я включил несколько его статей, однако не читал их, а в его присутствии вывернуться было невозможно, вопросы требовали четких и ясных ответов, а где их взять?
Ну да ладно. Становиться ученым я все равно не собирался. Мне хотелось быть писателем и больше никем, и тех, кто к этому не стремился, я не понимал: неужели они согласны довольствоваться обычной работой, будь то учителя, кинооператора, чиновника, исследователя, фермера, телеведущего, журналиста, дизайнера, рекламщика, рыбака, дальнобойщика, садовника, медсестры, астронома? Разве этого достаточно? Я понимал, это норма, у большинства людей – обычная работа, одни выкладываются по полной, другие нет, но в моих глазах она выглядела бессмысленной. Если я соглашусь на нее, жизнь утратит смысл, сколь бы я ни преуспел и как бы далеко ни продвинулся. Мне всегда будет мало. Я несколько раз заговаривал об этом с Гунвор, с ней все обстояло с точностью до наоборот: она понимала, что я чувствую, однако сама ничего подобного не испытывала.
Но что я чувствую?
Я не знал. Чувство не поддавалось ни анализу, ни объяснению, ни обоснованию, начисто лишенное чего-либо рационального, оно все же оставалось самоочевидным и всеподавляющим: любое другое ремесло, кроме писательского, для меня не имеет смысла. Всего остального будет недостаточно, ему не утолить моей жажды.
Жажды чего?
И почему она такая сильная – жажда писать слова на бумаге? Причем слова, из которых складываются не диссертация, не научная работа, не исследование и не любой другой текст низшего пошиба, а художественная литература?
Чистое безумие, ведь именно этого я и не умел. Я хорошо выполнял письменные задания, у меня хорошо получались статьи, рецензии и интервью. Но стоило сесть за художественный текст, за то единственное, на что я хотел потратить жизнь, как я упирался в стенку.
Когда я писал письма, все шло как по маслу – предложение за предложением, страница за страницей. Часто они состояли из рассказов о моей жизни, о пережитом и из моих мыслей. Вот бы перенести такое отношение, такой подход в художественный текст – тогда все получится. Но ничего не получалось. Я садился перед компьютером, набирал строку и останавливался. Еще строка, и снова стоп.
Я подумывал сходить к гипнотизеру, чтобы тот погрузил меня в состояние, когда слова и предложения польются сами собой, как в письмах, такое казалось мне возможным – я слышал, что гипнозом лечат желающих бросить курить, так почему бы не загипнотизировать человека, чтобы он начал писать легко и непринужденно?
Я поискал в телефонном справочнике, но там никого с профессией гипнотизер не нашлось, а поспрашивать знакомых у меня не хватило смелости, эта новость облетит весь город со скоростью пожара – надо же, братец Ингве решил сходить к гипнотизеру, чтобы научиться писать. Идею пришлось отмести.
Вечером в канун Нового года мы затащили инструменты и усилители в помещение, где нам предстояло играть, на верхний этаж «Рикса». Пока организаторы украшали зал и готовились к празднику, мы проверяли звук. Конечно, это будет не настоящий концерт, без звукового оборудования, микрофона для ударных, да и сцены тоже нет, выступать придется на полу, и все равно меня тошнило от волнения.
Ханс отошел в противоположный конец зала и, послушав, сказал, что играем мы хорошо, и мы разошлись по домам переодеваться.
Не играй я в группе, меня ни за что не позвали бы на такое мероприятие. Праздновалось пятидесятилетие, точнее, двоим из хозяев торжества исполнялось по двадцать пять, а среди гостей были те, кто казался мне студенческой элитой: они работали в журнале «Сюн-о-сегн», еженедельнике «Даг-о-тид», организации сторонников новонорвежского языка «Моллагет» и обществе «Нет Евросоюзу». Всего на несколько лет старше меня, они уже находились в самой гуще событий. Поговаривали, что придет сам Рагнар Ховланн, и это звучало как вердикт: здесь надо быть, с этими людьми надо водить знакомство.
Я вернулся один, поднялся по широкой, величественной лестнице, вошел в зал, по которому расхаживали молодые женщины в вечерних платьях и молодые мужчины в темных костюмах, светские, бывалые и уверенные в себе вестланнцы. Гул голосов, взрывы смеха, атмосфера предвкушения, присущая праздникам. Я сделал несколько шагов, высматривая Ингве.
Ингве, Ингве, где же ты, когда ты мне так нужен?
По крайней мере, Ханс уже пришел. Но он тоже один из них, светский, бывалый, уверенный и острый на язык. Я гордился, что играю в одной группе с ним, а вот от того, что я играю в одной группе с Ингве, гордости я не испытывал, ведь все понимали, что меня пустили играть лишь благодаря ему.
Я медленно бродил среди гостей. Вокруг оказалось много знакомых лиц, я видел их на Хёйдене и в «Опере», в «Гараже» и «Хюлене», но по именам знал лишь некоторых.
Я заметил Рагнара Ховланна и подумал, надо бы к нему подойти. Как только увидят, что я с ним разговариваю, мой статус вырастет до небес.
Я направился к нему. Ховланн беседовал с женщиной лет тридцати с небольшим и заметил меня, только когда я остановился прямо перед ним.
– Привет! – сказал он. – Кого я вижу!
– Добрый вечер, – поздоровался я. – Мы чуть позже будем тут играть.
– Ты играешь в группе! Очень хочу вас послушать.
Глаза у него улыбались, но взгляд он отводил.
– Как дела в академии?
– Неплохо, но после тебя мы ввели обязательную посещаемость. Хотя сейчас все ведут себя хорошо.
– Я знаю Эспена, – сказал я, – он мой близкий друг.
– Правда?
Мы помолчали. И я, и он оглядывали зал.
– Вы сейчас как, над новой книгой работаете? – спросил я наконец.
– Да кропаю кое-что, ага, – ответил он.
Ему бы спросить, как продвигается мое сочинительство, пишу ли что-нибудь я, однако он не спросил. Я его понимал и не винил, но меня это кольнуло.
– Ну ладно, – сказал я, – может, попозже еще поговорим. Пойду пройдусь.
Он улыбнулся в ответ и повернулся к собеседнице. Возле двери я заметил Ингве – он высматривал кого-то в зале. Я поднял руку и направился к нему.
– Нервничаешь? – спросил он.
– Да, дико, – ответил я. – А ты?
– Да не особо. Может, потом накроет.