Концерт начался. Группа играла хорошо, к тому же для своей публики; выступление прошло потрясающе. По его окончании я направился за кулисы. Меня остановили, я сказал, что представляю норвежскую газету «Классекампен» и у меня договоренность с Браги. Охранник вернулся, сказал, что все в порядке, я прошел по коридору в комнату, полную людей, возбужденных и таких радостных, что веселье почти зашкаливало, а Браги, сидевший раскачиваясь на краешке стула, подозвал меня к себе, представил ударнику, что-то сказал по-исландски, я разобрал название «Классекампен», и оба расхохотались.
Сказать мне было нечего, но несмотря ни на что я был доволен, Браги сунул мне в руки бутылку пива, я уселся и оглядел разношерстную компанию вокруг, особенно засмотрелся на Бьорк – от нее вообще было глаз не отвести. В тот момент Sugarcubes считались одной из лучших групп в мире, я сидел в самом центре музыкальной вселенной. Я предвкушал, как буду рассказывать об этом Ингве.
Браги встал.
– Мы сейчас отмечать пойдем. Пошли с нами?
Я кивнул.
– Just stick to me[24], – сказал он.
Так я и сделал. Практически прилипнув к нему, я вместе с другими художниками и музыкантами прошел по городу до порта, где находилась квартира Бьорк. Двухэтажная, с лестницей посередине, она быстро заполнилась людьми. Сама Бьорк уселась на пол перед бумбоксом, среди разбросанных вокруг дисков, и ставила песни. Я так устал, что на ногах не держался, поэтому устроился наверху лестницы, прислонился к перилам и закрыл глаза. Но не заснул – что-то всколыхнулось во мне, поднялось из желудка к груди, а оттуда – к горлу; я вскочил, преодолел последние две ступеньки, отделяющие меня от второго этажа, бросился в ванную, распахнул дверь, склонился над унитазом и выблевал целый каскад жидкости удивительного желто-оранжевого цвета, так что из унитаза разлетелись брызги.
Через несколько недель ко мне приехала мама, мы съездили с ней к Гюдльфоссу, к Большому гейзеру и в долину Тингведлир, а на другой день поехали на южное побережье, с черным песком и гигантскими утесами, торчащими из моря.
Мы вместе сходили в художественный музей, с совершенно белыми стенами и полом, солнце попадало туда сквозь громадные иллюминаторы в потолке, так что свет почти обжигал. В окна я видел море, синее с белыми барашками и дымкой, вдали из него вырастала высокая заснеженная гора. В этой обстановке, в белом, залитом светом помещении на краю земли, искусство полностью исчезало.
Что, если искусство – явление внутреннего порядка? Нечто, живущее только в людях и между ними, то, чего мы не видим, но чем отмечены, то, что и есть мы? Что, если пейзажи, портреты, скульптуры – лишь способ ввести внешний, чуждый нам мир в наш внутренний?
Когда мама собралась домой, я проводил ее до аэропорта, попрощался, а на обратном пути читал «Героя Стивена» Джойса, первую купленную мной его книгу, явно самую слабую, к тому же незавершенную и не предназначенную для публикации, впрочем, она меня тоже кое-чему научила – каким образом автобиографические элементы, здесь очевидные, преобразуются в нечто иное, если сравнить с «Улиссом». Стивен Дедал – молодой сильный персонаж, отец телеграммой вызывает его домой, в Дублин: «мать умирает приезжай домой»; однако в романе, в «Улиссе», этот блестящий высокомерный юнец представляет собой в первую очередь место, внутри которого происходит действие. В «Герое Стивене» он остается человеком, отделенным от окружающего мира, в «Улиссе» мир пронизывает его: история, Августин, Фома Аквинский, Данте, Шекспир – все они живут в нем, и то же происходит с молодым евреем Блумом, только сквозь него течет не история в ее наивысшем проявлении, а город с его людьми и явлениями, рекламными объявлениями и газетными статьями, он думает о том же, о чем все остальные, он – Эвримен. Однако над ними имеется и еще один уровень, место, откуда за ними наблюдают, а именно язык, – все откровения и предрассудки, почти зашифрованные в различных его регистрах.
Ничего подобного в «Герое Стивене» нет, там есть лишь персонаж, Стивен, то есть сам Джойс, отделенный от мира, показанный, но не интегрированный в него. Вершиной такого подхода, как я понял, стали «Поминки по Финнегану», которые я купил и еще не прочел, когда люди полностью растворяются в языке, живущем своей повседневной жизнью.
На остановке между университетом и Перлан я вышел и последний отрезок пути по району посольств до дома прошагал пешком. Моросил дождь, на город опустился туман, я чувствовал пустоту, словно я никто, – возможно, из-за расставания с мамой. Гунвор читала, свернувшись калачиком в кресле и поставив рядом на стол чашку чая.
Я снял куртку и прошел к ней.
– Что читаешь? – спросил я.
– Про великий голод в Ирландии, – ответила она. – The great famine. Мама улетела?
– Да.
– Хорошо, что она приехала.
– Да, это точно.
– Чем займемся вечером?
Я пожал плечами.
Гунвор была в рубашке на голое тело и спортивных штанах. Я ощутил желание и склонился к ней. У нас уже давно ничего не было, и это меня мучило, не из-за меня самого, мне хотелось только покоя, а из-за нее, возможно, она решила, будто что-то не так, будто я больше ее не хочу. Но на самом деле мне не хватало пространства, а здесь я его обрел, бродя по улицам чужого города, плавая, сидя в кафе, и даже по ночам, когда я писал за столом, а Гунвор спала в спальне, – вот только и этого пространства не хватало, даже так она находилась чересчур близко.
Поэтому я обрадовался, ощутив желание настолько сильное, что оно отодвинуло на задний план все остальное. Я не понимал, почему прежде отказывался от этого, сейчас мне ничего другого и не хотелось, и после мы вновь сблизились, как в самом начале, когда только начали встречаться, когда кроме друг друга ничего больше не замечали и все складывалось само собой, без слов. Радость и наше единение сами себя подпитывали. А вот без них приходилось преодолевать расстояние или компенсировать его словами или поступками, и, когда мне не хотелось или у меня не хватало сил осуществить собственные желания, мы превращались в совместно живущую молодую пару, у которой, кроме возраста и культуры, нет ничего общего.
Она никогда не причиняла мне боли. Она всегда желала мне лишь добра. У нее не было недостатков, изъянов или пороков. Добрая, она и поступки совершала добрые. Это у меня имелись недостатки, пороки и изъяны. С ней я старался их скрывать, что обычно удавалось, однако они все время оставались со мной, будто тень, заставляя мучиться угрызениями совести. Меня тянуло положить этому конец, оказаться одному, тогда эти угрызения отступят, потому что мои пороки не смогут никому навредить, а останутся внутри меня. Вот только, чтобы оказаться одному, придется порвать с Гунвор, положить конец тому, что ей так по душе, да и мне, в сущности, тоже. Она то и дело повторяет, что любит меня, я ни за что на свете не причинил бы зла той, что смотрит на меня так ласково.
В тот вечер все снова наладилось. Приняв душ, я босой прошелся по ковролину, мне нравилось это ощущение, Гунвор смотрела телевизор, я сел рядом, положил ноги поверх ее ног; иногда она переводила мне диктора, но нечасто, в исландских новостях показывали в основном рыболовецкие суда и рыбоприемники.
Гунвор ушла спать, я включил компьютер и начал писать. Зазвонил телефон, я снял трубку, но на другом конце молчали.
– Это кто? – спросила из спальни Гунвор.
– Никто, – ответил я, – ты же спишь вроде?
– Ага. Из-за телефона и проснулась.
Иногда, просто сняв трубку, мы слышали голоса, хотя никому не звонили. Это казалось странным, но мы жили рядом с посольствами, на противоположной стороне улицы располагалось российское, и я думал, что телефонные кабели здесь так усердно прослушиваются, что исландские власти уже сами запутались, где чей. Страна, население которой составляет всего двести пятьдесят тысяч жителей, едва ли способна поддерживать все сферы жизни на современном техническом уровне.
Я потушил свет в коридоре и гостиной, превратив письменный стол с компьютером в островок света, надел наушники и стал писать.
Один рассказ был о человеке в бассейне, я зацепился за описание протеза, прислоненного к стене раздевалки, но дальше повествование не двигалось, упиралось в пустоту. Описания получились отличные, на них я потратил несколько недель, но на них одних далеко не уедешь. Полторы страницы, полтора месяца. Я взглянул на рассказ, отложил его в сторону, потом на второй – как человек гуляет и фотографирует город, и на одном снимке замечает своего знакомого, которого не видел уже лет десять, и вспоминает лето, когда они много общались, а возлюбленная этого знакомого утонула. Она проплыла несколько метров от набережной туда, где под водой лежали камни и арматура, потому что двумя годами ранее набережную перестраивали, нырнула на три метра под воду и привязала руки к арматуре. Там они ее и нашли, привязанную, течение играло ее волосами, на остров надвигался шторм, а огромное небо почернело.
Три страницы, два месяца работы.
Проблема заключалась в том, что я сам не верил в написанное: женщина топится, но как сделать, чтобы это выглядело реалистично?
Я отложил листки в сторону, открыл новый документ, достал записную книжку и, пробежавшись взглядом по идеям, которые там набросал, остановился вот на чем: мужчина с чемоданом в купе поезда.
К утру я закончил. Десять страниц. Я ликовал – не оттого, что вышло хорошо, а потому, что закончил, и потому, что страниц получилось много. За последние два года я написал всего страниц пятнадцать-двадцать. Десять страниц за ночь – это невероятно. Может, к лету мне все же удастся закончить сборник рассказов?
На выходных мы выбрались на острова Вестманнаэйар, доехали на автобусе до южного берега, а оттуда вышли на катере в море. Поднявшись на палубу, мы фотографировались, Гунвор – накинув на голову капюшон синего дождевика, с капельками дождя на стеклах очков, я – положив одну руку на релинг, а другой жестом Лейфа Эрикссона указывая на бескрайнее море.