Туре непрестанно расхаживал между креслом и проигрывателем, то и дело ставил новые песни любимых групп – хотел, чтобы я их услышал, обращал мое внимание на разные нюансы, на фразировку мелодии, например, или на особо удачную строчку в тексте. О, вот это отлично, говорил он, ты послушай, ну охренеть просто, да? Вот! Слышал?
Он рассказал, что сосед под ними – настоящий псих, по утрам, когда они уходят, он следит за ними в окно, а по ночам воет и мычит. Рассказал, что учился вместе с Ингер в старших классах, но тогда она его бесила, потому что, как и все клевые девчонки, состояла в организации «Природа и молодежь», однако впоследствии он в нее по уши влюбился. Что у него есть старший брат, что родители в разводе, мама – потрясающий человек, бабушку по материнской линии он боготворит, а отец – алкоголик без тормозов. И работает учителем. Я сказал, что мои родители тоже разведены и что мой отец тоже учитель и алкоголик. Мы долго о них говорили. У меня возникло ощущение, будто мы братья, и я проникся к Туре безграничной нежностью.
Он встал и принес из спальни рукопись.
– Вот он, – сказал Туре, – мой роман. Я вчера закончил. Хотел попросить тебя – может, прочтешь, прежде чем я начну его рассылать?
– Конечно, – согласился я, – с удовольствием.
Он протянул мне роман. Я взглянул на заглавие. «Куб Такка. Роман Туре Ренберга». В этот момент дверь открылась и в квартиру вошла девушка с фотографии. Щеки у нее раскраснелись – может, от холода, а может, она очень быстро понималась по лестнице.
– Приве-ет, – сказала она.
– Привет, – поздоровался я.
Она подошла и, пожав мне руку, уселась в кресло рядом с Туре и поджала ноги.
– Наконец-то я познакомилась с самим Карлом Уве! – воскликнула она. – Какой ты высоченный!
– Это мы низенькие, – сказал Туре, – из племени коротышек.
Они засмеялись.
– Так, – снова заговорила девушка, – я есть хочу. Еда осталась?
– На кухне немного осталось, – ответил Туре.
Она встала и скрылась на кухне.
– Сколько сейчас времени? – опомнился я.
– Половина первого, – ответил Туре.
– Значит, пора мне домой. – Я встал: – Спасибо тебе за ужин!
– На здоровье. – Туре проводил меня в прихожую. – Ты когда прочтешь?
– На выходных. Заходи в понедельник, и обсудим.
– Хорошо!
Ингер вышла в прихожую, я попрощался, прикрыл за собой дверь и вышел в город.
Действия в романе почти не было, сюжет считай что отсутствовал, текст строился вокруг главного героя по имени Такк и его одинокой скучной жизни в некой квартире. Написано было неплохо, но настолько отдавало Беккетом, что смахивало на подражательство. Роман не имел никакого отношения к Туре, к его характеру и темпераменту. Обсуждая с ним текст, я напрямую ничего не сказал, не хотел задеть или ранить его, и все же намекнул на это, и, как выяснилось, он и сам пришел к тому же выводу. Тем не менее он отправил рукопись как есть, ничего в ней не меняя, и получил положительный отзыв.
Вскоре после того, как в «Виндюет» напечатали мою первую рецензию, со мной связались из «Моргенбладет» и предложили писать литературные рецензии и для них тоже. Я согласился, но не сказать чтобы обрадовался. Ведь я ступил на путь критика, а не писателя, лучше бы занялся чем-нибудь совсем посторонним, потому что, сочиняя рецензии, я каждый раз признавал собственное поражение. Я умею писать о литературе, оценивать, хороша она или плоха и почему именно, однако создавать ее мне не под силу. Между мной и литературой выросла стеклянная стена: я вижу книги, но отделен от них.
Пару раз на радио заглядывал Хьяртан, приглашал меня на кофе, двигался он медленно, едва переставляя ноги, и все присутствующие потом интересовались, кто это такой. Не считая, наверное, охранников, сотрудники здесь были молодые, и неспешно шагающий мужчина с седыми, всклокоченными волосами вызывал недоумение. В мае Хьяртану предстояло сдавать экзамен, но подготовиться, по его словам, не получалось. Он вообще думает, не бросить ли учебу. Я сказал, что бросать нельзя, что надо просто перетерпеть, он уже так много знает, что можно и не готовиться, – все пройдет хорошо. Экзамен – это важно, так я сказал, а если его не сдавать, значит, год окажется потерян. Хьяртан посмотрел на меня и сказал, что я, пожалуй, прав. И пригласил меня заглянуть к нему как-нибудь вечером, у него есть новые стихи, если я захочу, он даст мне почитать. Разумеется, я захотел, и однажды субботним вечером мы с Гунвор отправились к нему в гости. Хотя жил он неподалеку от меня, в гостях у него я еще не был. Квартирка располагалась на первом этаже, но больше напоминала подвал. Шторы он задернул, мы пили кофе в полутьме, Гунвор поддерживала разговор, и я видел, как она нравится Хьяртану, как в ее присутствии он будто бы делается легче. Впрочем, ненамного: тяжесть в нем все равно ощущалась. Когда мы уходили, я подумал, что гравитация воздействует на него мощнее, чем на остальных, земля притягивает его сильнее, чем других, поэтому движения у него такие медленные, ему тяжело приподнять ногу, оторвать руку от стола. А ведь он – тот, в чьих стихах столько воздуха и небес, света и солнца, тот, кто живет в невесомом царстве духа.
Через несколько недель его снова положили в лечебницу.
В конце апреля мы с Эспеном поехали в Прагу. Его дебютные стихи многие хвалили, и в Осло Эспена пригласили в редакцию «Ваганта». Он обсуждал литературу с Хеннингом Хагерупом и Бьорном Огенэсом, Арве Клейва и Полом Нурхеймом, после встреч ходил с ними пить пиво, познакомился и с другими писателями, в том числе с новеллистом Юнни Бергом и поэтом Руне Кристиансеном. Хотя Эспен оставался Эспеном, которого я знал уже три года, все время поездки меня не покидало ощущение собственной неполноценности. Он писатель, а я нет. Едва он поворачивал голову налево, я тоже смотрел туда, выясняя, что его там заинтересовало. Моя подобострастность едва не разрушила нашу дружбу. В Берлине у нас было несколько часов до отправления поезда, Эспен купил газету и вычитал, что в румынском посольстве состоится выступление какого-то румынского поэта, стихотворения которого только что перевели на немецкий. Немецкого я не знал, но, несмотря на всю бессмысленность этого мероприятия для меня, я не сказал «нет уж, давай придумаем что-нибудь получше», ведь мне ни в коем случае не хотелось стоять на пути у его стремления к поэзии.
Мы отыскали посольство и вошли внутрь. Встречавшие гостей официанты в белых перчатках держали подносы с аперитивом, по залу расхаживали мужчины в костюмах и разодетые женщины. Мы с Эспеном провели ночь в поезде, а день – в городе, пахло от нас так себе, да и одеты мы были, мягко говоря, не особенно торжественно, поэтому наше появление без внимания не осталось. Ловя на себе косые взгляды, я думал: как хорошо, что, по крайней мере, Эспен – настоящий поэт, поэтому, если кто-то спросит, что мы тут делаем, это будет нашим оправданием. Норвежский поэт – это объясняет и стиль одежды, и исходящий от нас резковатый запах.
Мы стояли посреди зала, ничего друг дружке не говоря.
– Зато я хоть язык прочувствовал, – сказал я, – мелодику, интонацию, ритмику.
– Да, – согласился Эспен.
Двери распахнулись, мы вошли в другой зал, с креслами, с одной стороны возвышалась сцена, а на ней располагался стол с тремя микрофонами.
Эспен прошел в первый ряд, я – следом за ним, мы уселись в самом центре, на лучшие места. Зрителей собралось немного, человек двадцать. К микрофонам сели трое – двое мужчин и женщина. Женщина заговорила. Публика смеялась и хмыкала. Я не понимал ни слова. Затем слово передали тому, кого я принял за поэта, а второй мужчина, скрестив на груди руки и прикрыв глаза, молча слушал.
Поэт заглянул в лежавшую на столе книгу и посмотрел прямо на меня. Причем не раз и не два. Мне пришлось кивать, словно я и впрямь проникся услышанным, и еще я время от времени улыбался. Трудно сказать, почему он выбрал именно меня, может, потому, что мы сидели в центре, а может, мы просто выделялись на общем фоне.
К своему ужасу, я услышал, как Эспен захрапел. Я взглянул на него. Он сидел, скрестив руки на груди, склонив голову и прикрыв глаза. Грудь ровно вздымалась.
Я незаметно пнул его ногой, и он, вздрогнув, выпрямился.
Чтец посматривал на нас, роняя одно немецкое слово за другим.
Я улыбался и кивал.
Эспен опять уснул.
Я пнул его.
На этот раз он не шевельнулся, а лишь открыл глаза, моргнул несколько раз и заснул снова.
Мне пришлось взять всю ответственность на себя. Раз уж он дрыхнет, я принял вдвойне заинтересованный вид. Я задумчиво смотрел вперед, потом переводил взгляд на потолок, щурился, да-да, вот это интересно, я кивал и понимающе смотрел на поэта.
Все это – в ответ на поток непонятных слов и звуков.
Наконец он умолк. Женщина поблагодарила его – это я умудрился понять, – и все встали. Я посмотрел на Эспена. Тот вновь проснулся.
– Что она сказала? – спросил я.
– Перерыв, – ответил Эспен, – но мы-то уходим, верно?
– Да. – Я поднялся и направился к выходу, потому что поэт, похоже, решил со мной поболтать. Я опустил голову, кивнул ему и ускорил шаг. На выходе из зала мы наткнулись на официантов с подносами и, только что не отталкивая их, выскочили на улицу.
Я утратил всякое чувство меры, вот что произошло, потому что, когда мы добрались до Праги и бродили по средневековым улочкам, мое раболепие еще усугубилось. Мы с ним видели не одно и то же и даже искали не одно и то же, я был обычным парнем, который ничего не замечал и ничем не интересовался. Эспену хотелось увидеть еврейское кладбище, а я и не знал, что такое вообще есть. Мы дошли до кладбища и немного побродили по нему, а после он спросил, видел ли я все эти записки на могилах, я покачал головой, нет, не видел, да куда ж ты смотрел, удивился он, не знаю, ответил я. Ему хотелось поглядеть на какие-то здания, спроектированные знаменитыми архитекторами в 1920-х, мы отправились туда, я видел обычные здания. Мы заглянули в какую-то церковь, Эспен посмотрел налево, я посмотрел налево, он посмотрел направо, и я тоже посмотрел направо. Он уселся на скамью и склонил голову. Почему он наклонил голову, лихорадочно раздумывал я, он что, медитирует? Почему он медитирует? Потому что здесь такая атмосфера – святости, сакральности? В этой церкви есть что-то особое? Может, сюда Кафка заходил? Нет, он же был еврей. Наверное, просто атмосфера такая. Сакральная. Экзистенциальное место силы.