Надежды — страница 85 из 112

Немного погодя Эспен поднял голову, и мы вышли из церкви. По дороге я с деланой непринужденностью спросил, чем он занимался в церкви.

– Ты что, медитировал?

– Нет, уснул. Недосып накопился.

* * *

Когда мы вернулись в Норвегию, я на два дня остановился у него в Осло, по вечерам мы куда-нибудь ходили, в последний вечер зашли в «Барбейнт», я подцепил там девчонку, мы переспали у нее дома, все вышло как-то уныло, я сразу же кончил, провел у нее с полчаса, не больше. На следующий день я не помнил ни ее имени, ни как она выглядит, зато помнил, что на тумбочке у нее лежал томик стихов Эйвинна Берга. Следующим вечером, сидя в поезде, я решил расстаться с Гунвор. У нас с ней больше ничего не получается, вообще ничего не получается; я позвонил ей из автомата на вокзале, сказал, что наделал глупостей и нам надо поговорить. Я пришел к ней домой. К счастью, там больше никого не было. Она заварила чай, мы уселись в гостиной. Я плакал, говоря, что нам теперь тесно друг с дружкой, что все наше общее принадлежит прошлому, а не будущему. Гунвор тоже плакала: закончились четыре года нашей жизни. Потом мы рассмеялись. Впервые за долгое-долгое время мы открылись друг другу полностью, мы проговорили несколько часов. Я плакал, и от этого меня мучила совесть, ведь на самом деле я был рад, что все закончилось, значит, я притворяюсь. Однако все обстояло иначе, сама ситуация, близость, ею порожденная, были непритворными, вот почему я и плакал. Гунвор не знала об этих тонкостях, не знала, что за моими слезами что-то прячется, ей действительно казалось, будто я оплакиваю наше расставание.

Ближе к утру я встал и засобирался. Обнявшись, мы долго стояли в коридоре, и, когда я спускался по лестнице, слезы застилали мне глаза. Я изменял ей, но теперь все кончено, а вину легче нести в одиночку.

* * *

Летом на студенческом радио были каникулы, студентов в городе почти не осталось, Ингве уехал в Арендал, я почти все время проводил один, на радио или дома, пытался писать, но не выходило, накропал рассказ в три страницы, он назывался «Зум», – как мужчина знакомится с женщиной, приводит ее домой и фотографирует, она принимает все более откровенные позы, и на этом все, она уходит, а он слушает, как стихают на улице ее шаги. Пустяк, сиюминутная прихоть, глупость. Когда вернулся Туре, я показал рассказ ему, он похвалил текст, сказал, что персонаж мне удался, но, может, развить его и сюжет? Но я не мог, я уже и так выложился по полной, лучше не будет. Я тщательно выстроил каждое предложение, соответственно, каждое слово было значимо, но лишь внутри структуры самого рассказа, потому что читателю – в моем случае Туре – совершенно неважно, написано ли там «цепкие, когтеподобные пальцы», или «хваткие, когтящие движения», или еще какая-нибудь досконально продуманная и выверенная фраза.

Осенью я разнес в клочки роман Стига Сетербаккена «Новый Завет» на целой полосе в «Моргенбладет»: мне не понравилось смешение стилей и стилизация, а сцена, когда главный герой, придя на вечеринку, садится на раскладной стул и мысленно кроет всех присутствующих последними словами, до такой степени напоминала Томаса Бернхарда, что ничего нового я не разглядел. Роман был большой, молодые романисты уже давно на такое не отваживались, однако, к сожалению, критики он не выдерживал. Над рецензией я просидел на радио всю ночь, а когда утром ко мне зашел Туре, я зачитал ему вслух то, что получилось. Я написал, что роман похож на гигантский член: на первый взгляд, впечатляет, но, чересчур большой, он не способен толком наполниться кровью, подняться и действовать по назначению, поэтому твердеет лишь слегка. Слушая это, Туре визжал от смеха.

– Ты и впрямь напечатаешь это в «Моргенбладет»? Ха-ха-ха! Нет, Карл Уве, нельзя! Так нельзя!

– Но образ очень емкий, роман как раз такой и есть. Большой и с претензией, но чересчур большой и с чересчур большими претензиями.

– Да-да, он, наверное, и правда на член похож, ха-ха-ха, но это не значит, что тебе можно такое писать, придурок!

– Мне что, вычеркнуть это?

– Придется!

– Но это же самый что ни на есть наглядный образ?

– Брось, вычеркивай давай, и пошли кофе выпьем.

Через несколько недель мне позвонил Алф ван дер Хаген с радиостанции НРК-П2 и предложил написать рецензию на первый том тетралогии Томаса Манна «Иосиф и его братья» для программы «Ярмарка критиков»; я почувствовал себя невероятно польщенным и, разумеется, согласился, сел на автобус и отправился в Минде, где располагалось здание Норвежского радио и телевидения. Меня там ждали, только представить себе – мое имя записано в журнале в приемной: «Кнаусгор, 13:00, “Ярмарка критиков”, студия 3»! «Ярмарка критиков» считалась, без сомнения, главной из всех радиопередач о литературе, там выступали все хорошие критики, в том числе Хагеруп и Линнеберг, а теперь доведется и мне. Они позвонят снова, мой голос зазвучит в эфире, будет звучать каждую субботу по вечерам, мое мнение станет учитываться. Кнаусгор сказал, этот автор переоценен, – ты согласен? Кнаусгор считает твой роман лучшей книгой осени, – как тебе, а? Ясное дело, мне приятно, этот парень знает, что говорит.

Женщина провела меня по коридорам, мимо редакции, где в просторном помещении сидели сотрудники, светились мониторы и гудели голоса, в студию, намного больше, лучше и словно бы просторнее нашей, там я надел наушники и поговорил напрямую с Алфом ван дер Хагеном. Лишь от его имени, звучного и благородного, по спине у меня бежали мурашки. Он вежливо поздоровался, сказал, что рецензия хорошая и что осталось только ее прочесть.

Он остановит меня и попросит снова зачитать некоторые куски, но это обычное дело. И вот я – радиокритик ван дер Кнаусгор, новый голос, критик нового поколения – сижу в студии и читаю рецензию на роман Томаса Манна. Выступать на радио я умел, уже почти год проделывал это ежедневно, но тем не менее ван дер Хагену не понравилось, мне пришлось повторять снова и снова, и, когда мы наконец закончили, у меня сложилось впечатление, что он все равно остался недоволен, а завершил программу потому, что продолжать не видел смысла.

Передача вышла в эфир, я попросил всех знакомых ее послушать, событие значимое, НРК – это вам не местное сёрланнское радио и не студенческое радио в Бергене. Все ее хвалили, но новых звонков из НРК не последовало, они больше не желали со мной связываться, похоже, получилось не очень.

Впрочем, с моим именем что-то произошло, ко мне обратились из «Критиккжурнален» и попросили написать рецензию на роман одного японского писателя, некоего Мураками, про охоту на волшебную овцу, роман я разнес в пух и прах, в основном за его западность. Я написал еще несколько разгромных рецензий для «Виндюет», взял несколько интервью для «Студвеста», работал на студенческом радио, вместе с ребятами с радио ходил пить пиво в «Рику», «Гараж», «Оперу», «Футбольный паб», иногда возвращался домой в одиночестве, иногда приводил девушку, с этим тоже все изменилось, они больше мне не отказывали, может, оттого, что в их компании я больше не волновался так, что не мог выдавить ни слова и лишь отчаянно пожирал их взглядом, а может, они знали, кто я. Однако друзей я так и не завел, кроме Туре; они с Ингер переехали в квартиру побольше совсем рядом с университетом. Я постоянно заходил к ним, позвякивая бутылками пива в пакете – ну что, выпьем и двинем куда-нибудь – так часто, что решил ограничить такие визиты, чтобы меня не заподозрили, не догадались, что пойти мне больше некуда.

Ингер считала, что я зачастил к ним, – это я понял, она как-то пошутила, что после знакомства со мной Туре изменился и теперь ему лишь бы по барам ходить; однако в шутке имелась доля правды, я уловил ее – у них обоих имелись крепкие корни, имелось что-то, чего не было у меня, и я посмотрел на себя их глазами: лузер-переросток, у которого нет друзей, уцепился за Туре, хотя тот на целых четыре года моложе.

Когда мы с ним болтали и пили, сидя где-нибудь в «Гараже», я об этом забывал и меня все устраивало. Каждую субботу мы встречались по утрам и готовили очередную серию нашей «Поп-карусели». Мы уже сделали материал про Kinks, «Битлз», Jam, The Smiths, Blur и Police. Я дал рекомендацию Туре для «Моргенбладет», они заинтересовались, и он стал писать для них рецензии на поэтические сборники и кое-что сочинял сам, преимущественно короткую прозу. Несколько текстов Туре показал и мне – хорошие, по-настоящему хорошие. У него вдруг прорезался собственный голос. Я стоял рядом с ним и читал его рассказы, зеленея от зависти, но не подавал вида; черт, сказал я, Туре, это очень круто. Он просиял, словно солнце, сложил листки в подозрительно большую стопку и сказал, что, похоже, кое-что нащупал. После таких разговоров я шел домой и садился за компьютер. Я начал писать рассказ под названием «Чистый лист»: мужчина просыпается в парке и не знает, кто он. Он бродит по городу и никого не узнает. Кто-то окликает его: «Шон!» – «Я – Шон?» – думает он. Я написал три страницы, шлифуя, словно бриллиант, каждое предложение, но, несмотря на это, ни одно из них не засверкало. Они походили на фразы из говнодетектива, или даже хуже, на школьное сочинение. Они были начисто лишены той индивидуальности, которая чудесным образом проявилась в текстах Туре, невероятной концентрации настроения, заключенного не в описаниях, то есть не в пространстве, где разворачивается действие, а в языке. Иными словами, он писал как поэт. Не говоря об Эспене, который и есть поэт. И тут уже дело не в настроении, а в импульсах языка, в его внезапных откровениях, в образах настолько неожиданных, что они сами порождают все новые ассоциации.

Эспен обладал этим даром, уже когда я с ним познакомился, поэтому к нему я зависти не испытывал, в отличие от Туре, что дополнительно усугублялось тем постыдным фактом, что он на четыре года был моложе меня. Мне больше подходила роль Нестора, бывалого и искушенного студента, который бережно ведет подопечного по жизни, словно старший брат, а Туре взял и за полгода оставил меня позади.