Паром причалил, я нашел двухэтажный автобус и поехал в центр. Первое, что я услышал, выйдя из автобуса, – это крики разносчиков газет. Воздух здесь был ощутимо теплее, чем в Бергене, я снова оказался в чужой стране, где все чуть иначе. Я пошел на вокзал, купил билет до Нориджа, подождал пару часов в кафе и сел в поезд.
В Норидже я взял такси и доехал до университетского кампуса, Уле говорил, что, пока учебный семестр не начался, там сдаются комнаты в общежитии; я снял, оставил в ней вещи и пошел в студенческий паб, который приметил еще по пути. Посидел там час-другой – пил в одиночестве, глядел на студентов и делал вид, что я тут свой. На следующий день я отправился в город. Он оказался небольшим, окруженным остатками средневековых стен, полным старинных церквушек, которые теперь имели самое разное назначение: в одной из них обнаружился паб, а в другой – спортивный магазин. Здесь были каналы с пришвартованными жилыми яхтами и большой и красивый средневековый собор. Я купил хлеба и нарезку салями и уселся на лужайке у собора. Передо мной несколько парней – похоже, старшеклассников – играли в регби. Их форма и непривычная взгляду игра пробудили во мне странные и грустные чувства: я думал об эпохе королевы Виктории, о Британской империи с ее фабриками и колониями, частью которой являются эти дети. Это их история, и моей она не станет.
Я купил две газеты, зашел в паб на берегу канала, заказал сидр, просмотрел объявления и обвел три.
По первому из них квартиру сдавали только студентам, а я по глупости сказал, что безработный, и женщина на том конце бросила трубку. Вторая хозяйка оказалась покладистей. По ее словам, комнату они сдают в центре города, а сами живут в другом месте, смогу ли я подъехать?
Конечно. Я записал адрес, купил жвачку, чтобы забить запах спиртного, и поймал такси.
По указанному адресу мне открыл мужчина в драной одежде, бородатый и с серьгами в ушах, он пожал мне руку, представился Джимом, позвал жену, та вышла и поздоровалась со мной. Со мной поедешь, сказал он и протянул мне мотоциклетный шлем. Мотоцикл стоял в палисаднике. Он был с коляской, в которой мне и предстояло ехать. Коляска представляла собой старую ванну, приваренную к корпусу. Джим вывел колымагу на дорогу и махнул рукой: «Take a seat»[28]. Я влез в коляску и нерешительно сел. Джим завел мотоцикл, мы выехали на дорогу и покатили к городу. Прохожие и автомобилисты смотрели на нас. Норвежец почти двухметрового роста в мотоциклетном шлеме катит в ванне по улицам Нориджа.
Квартира находилась в рабочем районе. По обе стороны улицы тянулись длинные ряды совершенно одинаковых кирпичных домов. Джим отпер дверь, и я следом за ним вошел внутрь. Покрытая ковролином лестница вела в две комнаты, из которых мне разрешалось пользоваться одной. Кровать, шкаф, стул и письменный стол – вот и все.
Он спросил, как мне.
– It’s brilliant, – сказал я. – I’ll take it[29].
Мы спустились вниз, в гостиную, до потолка забитую всякой всячиной. Чего только там не было, от старых автомобильных запчастей до чучел птиц. Джим сказал, что он коллекционер.
Это было не единственным сюрпризом. На расчищенном островке пола стоял гигантский аквариум, в котором лежал питон.
Джим сказал, что обычно предлагает всем подержать питона в руках, но сейчас тот чересчур голоден.
Я посмотрел на Джима – может, он шутит?
Нет, он говорил совершенно серьезно.
К гостиной примыкала маленькая кухня, а рядом с ней имелась небольшая ванная.
– It’s brilliant, – повторил я и заплатил ему сразу за два месяца, а он показал, как пользоваться газовой плитой, и сказал, что я могу брать все, что найду в доме, и что он заглянет в ближайшее время, чтобы покормить змею.
Он ушел, а я остался наедине со змеей. Она медленно шевелилась, вплотную прижавшись к стеклу. Дрожа, я смотрел на нее, к горлу подкатывала тошнота. Даже в комнате, когда я раскладывал вещи, меня трясло, я не мог избавиться от мысли о змее там, внизу, она преследовала меня даже во сне, мне снились кошмары о змеях всевозможных размеров и видов.
Уле писал, что, когда я приеду в Англию, он будет в Норвегии, так что первые дни я провел в одиночестве в крохотной, застеленной ковролином комнатушке, оттуда уходил по утрам, бродил по городу и возвращался ближе к вечеру. Голоса за окном звучали непривычно: дети вопили и переговаривались по-английски, а к длинному ряду домов с противоположной стороны улицы я так толком и не привык, мне казалось, будто я попал в английский телесериал, а питон тем временем делался все голоднее. Время от времени он приподнимался и ударял головой о стекло. В такие минуты я содрогался. И в то же время восхищался им, порой я усаживался на пол перед аквариумом и внимательно рассматривал это неведомое существо, живущее со мной под одной крышей.
В конце недели заглянул хозяин. Он позвал меня, сказал, что я должен это увидеть.
Он вытащил из морозилки несколько мышиных тушек. Я вдруг понял, что они лежат на той же полке, где мои сосиски. Он положил их разогревать в духовку, на спинки, с торчащими кверху лапами. Пока мыши оттаивали, он закурил трубку и показал мне посреди своего склада мусора норвежский табак «Эвентюр», выпущенный в семидесятых, его в моем детстве курил папа, потом взял за хвост одну мышь, приподнял крышку аквариума, постучал по стеклу, чтобы разбудить питона, и помахал мышью у него перед глазами. Змея, сонная и ленивая, медленно подняла голову и схватила мышь так внезапно, что я вздрогнул. Хозяин скормил ему четыре штуки. Следующие дни питон неподвижно лежал в аквариуме, а на его тонком теле выпирали четыре шишки.
Когда-то мир сплошь населяли подобные существа, примитивные, они ползали по земле или скакали на когтистых лапах вроде птичьих. Какой была жизнь, когда, кроме них, никого не существовало? Каково это – понимать, что в ту эпоху ничего другого и не было, да и сейчас не многое изменилось? Когда есть лишь тело, пища, свет и смерть?
Во время работы в интернате я кое-что понял: жизнь несовременна. Любое отклонение, всякая деформация и уродство, слабоумие, умственная отсталость, увечья и болезни в ней по-прежнему присутствуют, как присутствовали в Средневековье, но мы прячем их, скрываем в огромных, построенных в лесу домах, выстраиваем для них особые лагеря, утаиваем от постороннего глаза, создаем видимость, будто мир здоровый и крепкий, будто мир такой и есть, хотя на самом деле это не так, жизнь уродливая и извращенная, больная и кособокая, недостойная и унизительная. Род человеческий полон глупцов, идиотов, уродцев, родившихся или ставших такими, просто они больше не разгуливают по улицам и не досаждают остальным, а существуют в тени культуры, на ее ночной стороне.
Такова действительность.
Другая действительность – жизнь питона в аквариуме.
Когда-то на Земле не было ни единого существа с глазами. Потом глаза появились.
Уже спустя несколько дней я понял, что о сочинительстве можно забыть. Я пытался, но не получалось; о чем я вообще собирался писать? С чего я возомнил, будто способен создать нечто, интересное кому-то, кроме моей мамы и моей девушки?
Вместо этого я строчил письма. Эспену, Туре, Ингве, маме, Тонье. Я в подробностях описывал свой день, с того момента, как по утрам мимо дома проходит почтальон, он насвистывал «Интернационал» и будил меня; описывал все, что видел во время частых и долгих прогулок по городу, странные впечатления от посещения конторы, где выплачивают пособие по безработице, всю бедность и убожество, с которыми я там столкнулся, всю серьезность жизни, совершенно не похожей на мою собственную, ведь я ничем не рисковал, пособие мне платили раз в десять больше, чем им, причем эти деньги были для меня пустячными, нужными только для того, чтобы заняться литературой. Куратор, которого мне назначили, похоже, догадывался об этом, во всяком случае, иногда он повышал на меня голос и грозился приостановить выплаты, если я не предоставлю подтверждение, что действительно ищу работу.
Когда Уле вернулся из Норвегии, они с женой пригласили меня в гости. Жили они в малюсенькой и очень английской квартирке. Уле остался таким, каким я его запомнил, добрым до самоотверженности и при этом очень деятельным. Он по-прежнему учился, но ни единого экзамена так и не сдал, его сковывал страх: сколь бы блестяще он ни знал предмет, сколь бы ни был способен, он все равно не мог заставить себя войти в экзаменационную аудиторию. Мы обошли букинистические магазины, Уле больше всего любил Сэмюэла Джонсона, даже переводил его немного, так просто, для себя, и еще Босуэлла, и Беккета, как и пятью годами раньше.
Мне Уле очень нравился. Впрочем, это не оправдывало моего пребывания в Англии. Я приехал сюда писать. Вот только что? Порой я по пять дней ни с кем не разговаривал. Все было чужим – дома, люди, магазины, пейзаж; никто не нуждался во мне, не заботился обо мне – и замечательно, к этому я и стремился: бродить по улицам и смотреть, смотреть по сторонам, чтобы никто не смотрел на меня в ответ.
Но чего ради? И по какому праву? Что толку смотреть, если не способен написать о том, что видишь? Что толку чувствовать, когда не можешь написать о собственных чувствах?
Несколько раз мы с Уле напивались, когда паб закрывался, он обычно шел домой, а мне не хотелось, поэтому Уле отводил меня в ночной клуб, прощался и уходил, а я продолжал пить в одиночестве, ни говоря ни с единой живой душой. Часа в четыре утра я плелся домой и засыпал. Спал весь следующий день, исполненный отчаяния, слушал по BBC поп-музыку, читал все крупные газеты, на это уходил целый день, а после я снова ложился спать.
На каждом углу играл дебютный сингл Supergrass, я его купил. В Норидж приехал Elastica, я напился и в одиночку пошел на их концерт. На полученные из Норвегии деньги я покупал поношенные спортивные куртки, сшитые в семидесятых, обувь, джинсы, пластинки и книги. Я ездил на утреннем автобусе в Лондон, бродил в окрестностях Тоттенхэм-Корт-роуд, а вечером возвращался домой.