Надежды — страница 99 из 112

тов своего поколения, его стихи часто называли гимническими, но я их не читал. Энергичный и открытый, он обладал пронзительным обаянием. Драгсет приехал на виллу, которая когда-то стояла далеко за городом, а сейчас находилась посреди жилого массива, показал мне дом, сказал, чтобы в случае необходимости я звонил ему, и ушел работать в другое крыло здания, в кабинет, мне он тоже разрешил им пользоваться, а чуть позже уехал, оставив меня в одиночестве. Я достал из коробки компьютер, установил его, подключил и сложил рядом с ним привезенные с собой книги – два тома «В поисках утраченного времени», «Отпущение грехов» Тура Ульвена и дебютный сборник Туре «Спящий клубок».

Комната была маленькая – кровать, письменный стол, кухонный уголок, но само здание оказалось огромным. Насколько я понял, в былые времена вилла принадлежала Уле Буллю. Вечером я обошел комнаты, благодаря мебели и подобранным в тон обоям похожие на музей. Заглянул в кабинет к Драгсету, проглядел книги, вернулся к себе и сел за компьютер, но за день произошло слишком много событий, поэтому работа не клеилась, я позвонил Тонье и проболтал с ней около часа, а потом лег спать.

Проснулся я в одиннадцать утра, позавтракал, включил компьютер и сел за него.

О чем бы мне написать?

В голову ничего не приходило.

Я открыл какой-то файл в надежде, что найду подходящее начало.

Всему свое время. Сейчас оно здесь, в этом доме, перед окном, обрамляющим пейзаж, оно дремлет в сером майском сумраке. Иначе и быть не может.

* * *

Шаги по мокрой траве, шорк-шорк под дождем. С неба льет на землю, капли с веток падают на шею, когда он останавливается открыть ворота. Створка распахивается с тихим скрипом, снова ударяется о столб, он накидывает на нее проволочную петлю. Руки у него ледяные.

Он прячет их в карманы и шагает прочь, по узкой размытой дороге.

* * *

Сквозь метель проступает человеческая фигура, бежит, опустив голову, навстречу ветру. Он смотрит в окно, как она все отчетливее и отчетливее проявляется на тяжком сером, неизменном фоне; видит взволнованное, раскрасневшееся лицо мальчика, распираемого важной вестью и большой ответственностью. Он понимает, что случилось, он и сам слышал выстрел несколько минут назад. Но охваченный смятением, уже не верит себе, допускает, что, возможно, это был гром; вместо того чтобы выйти в ненастье на улицу, подняться на холм и выяснить, в чем дело, он подбросил в камин полено и уселся в кресло у окна, все еще сонный. Но выйти ему придется, мальчик уже колотил в дверь и выкрикивал его имя.

* * *

Каждую ночь одно и то же. Высоко на строительных лесах я сжимаю в руке железную трубу. Городские улицы в головокружительной дали внизу. Где-то воет сирена. Гулкий удар металла о стену. Чей-то крик. Я подхожу к перилам. Один из кранов поворачивается над крышей. Свисающий на цепях контейнер покачивается туда-сюда. Словно приманка, думаю я. Я оборачиваюсь, сую трубу в замок. Какое наслаждение. Сжимаю перила. Пальцы в перчатке, грубая ткань прилегает к коже. Я знаю, металл холодный, стисни я пальцы посильнее, и почувствую это. Но я подлезаю под перила, иду по настилу лесов. Чуть сдвигаю назад каску, снимаю перчатку и запускаю руку в волосы. Потный лоб леденеет от внезапного холода. Кажется, словно этот холод идет изнутри меня. Пожилой рабочий стоит у перил и глядит вниз. Я подхожу к нему. Он молчит. Мы смотрим на город. Солнце на жестком синем небе почти белое. Это оно привносит во все вокруг такую четкость, думаю я. Это оно заставляет наледь сверкать на досках. Хочется что-то сказать старику. Тень от дома под нами ложится на тротуар, четко обозначая границу. Мягкий изгиб бетонного моста над закованным в лед озером. Дым поднимается из труб на крышах, почти невидимый, всего лишь легкое колебание воздуха, разве что чуть более темного. Тепло. И спокойные гидравлические движения крана. Я молчу, я никогда ничего не говорю.

* * *

Мне видны от силы холмики метрах в двадцати от дома, рябиновая рощица и покосившийся забор наверху, отделяющий наш участок от соседского. Остальной пейзаж, фьорд и отвесная скала на противоположном его берегу растворились в тяжелом сером тумане. Я приоткрыл окно. Журчание набирающего силу ручья стало слышнее. Глубокая тракторная колея на земле перед домом заполнилась глинистой серо-коричневой дождевой водой. Я вспомнил этот свирепый звук. С каждым поворотом колеса трактор все глубже увязал в колее, двигатель ревел все громче, все яростнее и мощнее, – признак нетерпения, предстоящего действия и укоренившейся уверенности в том, что любую проблему можно решить. Потом все стихло. Сосед в высоких сапогах и желтом дождевике спрыгнул с трактора на землю, окинул машину взглядом и зашагал по колее назад. Поднялся на холм сквозь кусты красной смородины, перешагнул забор, бесцеремонно разломанный его трактором, и скрылся из глаз у нас, стоявших у окна и наблюдавших за ним. Спустя некоторое время мы услышали гул еще одного трактора, он свернул на гравийную дорожку и съехал с нее на землю, сосед, держась за дверную раму, встал на подножку, другой сосед сел в кабину. Дедушка стоял у окна, соседи закрепили трос между тракторами и завели двигатели, дедушка видел, как из выхлопных труб повалил густой черный дым, потом первый трактор задергался и через несколько минут выехал на твердое покрытие, а другой сосед уехал. Дедушка смотрел бесстрастно, о чем он думает, я не понял, а спрашивать было нельзя. Двумя днями ранее, в первый мой вечер здесь, он осторожно поинтересовался у Хьяртана его ближайшими планами насчет участка, который дедушка по-прежнему называл болотом. Теперь, глядя, как он смотрит на всю эту бурную деятельность, в которой мы не принимали никакого участия, – почему, кстати, сосед попросил о помощи не нас, почему не воспользовался нашим телефоном, ведь тот стоит прямо у входа, мог бы и позвонить от нас? – я подумал, что дедушкины замечания по поводу того, как Хьяртан управляется с фермой, вызваны не расчетливой жестокостью и не начинающимся слабоумием, заставившим его позабыть, как тут обстоят дела, нет; утрата оказалась настолько огромной, что он не смог ее принять и вел себя так, будто все осталось как прежде, воссоздавал для себя все таким, каким оно было раньше, придумывал такие объяснения, какие мог принять. Ты уверен, что у нас хватит денег заплатить всем этим людям, спросил он Хьяртана позже в тот же день, когда мы ели в гостиной вафли. Дедушка пил остывший кофе напополам со сливками, посасывал кусочек сахара и ждал ответа. Я посмотрел на Хьяртана. Отвечать тот явно не собирался, лишь кивнул, но по его кивку я догадался, что он с трудом сдерживает раздражение. Так продолжалось еще некоторое время. Но у тебя ведь есть и дополнительный доход, сказал дедушка и на этом успокоился. Я не знал, что сказать, поэтому мы ели молча. Спрашивать было не о чем, разговаривать тоже.

Я снял крышку с кастрюли. На поверхности воды расплылись круги жира, пара сосисок лопнули. Я сдвинул кастрюлю в сторону и достал из ящика деревянные щипцы. Стрелка на часах, висевших над окном, приближалась к двенадцати. Хотя земля была продана и все, что когда-то давно называлось сельхозработами, прекратилось, время трапезы осталось незыблемым: завтрак в шесть, обед в двенадцать, полдник в пять, ужин в девять. Привычки, привязанные к работе. Такой порядок существовал в этих краях не первую сотню лет. И сложился он не просто так. Ярость, которая охватывала меня, когда они садились обедать ровно в двенадцать, была несправедлива, оснований злиться у меня не было. И тем не менее я злился: разве это жизнь – вставать ни свет ни заря, чтобы потом полдня сидеть в кресле, как она, или лежать на диване, как он, и чтобы рядом орало радио на такой громкости, которая искажает голоса, разве можно так жить, проживать день за днем, словно чего-то дожидаясь, и в этом ожидании заходить на кухню, есть, выходить оттуда и повторять это снова и снова. Все это было в них заложено глубоко внутри, стало почти инстинктом, когда малейшее отступление грозит вызвать дрожь, которая распространится и станет, или так казалось, невыносимой, может, даже опасной для жизни.

Я вытащил из духовки булочки, выключил плиту, положил сосиски на блюдо и пошел в гостиную позвать остальных. Дедушка, по обыкновению, лежал на диване, в темном костюме с галстуком и уже не совсем белой рубашке. Я взглянул на экран телевизора, где растрепанные и вымокшие дети вереницей шли по дороге где-то в Норвегии, нестройно и неискренне крича «Ура!», взял пульт, выключил телевизор и склонился к сидящей в кресле бабушке. Она тоже нарядилась, на ней было синее платье с белой вышивкой и брошкой на груди. С воротника свисала бумажная салфетка.

Вот и все, что у меня нашлось. Труды двух лет. Каждую фразу я знал наизусть. Это был неимоверный труд. И радость от формулировок: «бежит, опустив голову, навстречу ветру» и «шорк-шорк под дождем». Однако развить их не получится, каждое предложение этому противится.

О чем мне писать?

Я выключил компьютер, оделся, дошел до остановки и сел в автобус до центра. Город показался меньше, чем мне запомнилось, и был теснее связан с пейзажем, особенно с морем, тяжко подступающим к самым улицам. Я несколько раз прошелся по Маркенс, прохожих здесь оказалось мало, но ощущалась дружелюбная атмосфера, люди здоровались или останавливались поболтать. Небо было серое, и мне подумалось, что я вижу будни в самом их разгаре, один из бесконечной череды дней, которые появляются здесь и здесь же исчезают. Проходящие мимо люди проживают свою жизнь, находятся в самой гуще бытия. А я стою в стороне, я не принадлежу этому месту, для меня оно просто место, и само понятие «принадлежность» представляется мне загадкой. В чем оно состоит? Не в месте, ведь оно – лишь дома и скалы у моря, при том что именно они определяют место, насыщают его смыслом.