на войне, однако свое название она получила не от чего иного, как от обычая говорить ее над самим телом покойного <...>»[943] (287). В дальнейшем это название стали относить уже к любой надгробной речи, в том числе индивидуальной, а ее произнесение у могилы покойного более не являлось обязательным. Согласно Менандру, надгробные речи могли писаться и произноситься спустя длительное время после смерти адресата (см.: 288—290).
Правила составления индивидуального эпитафия, приводимые Менандром, по большей части использовались еще с классических времен в надгробных речах в честь павших воинов. Они касаются как общей структуры речи, так и отдельных топосов — благородного происхождения, хорошего воспитания, наилучших качеств характера, достойных деяний, утешения родственников и призыва к подражанию. Новшество заключается в том, что эпитафий рассматривается Менандром как сложный жанр, состоящий из похвалы (έγκώμιον), плача (θρήνος), отсутствующего в классических надгробных речах, и утешения (παραμυθία). Автор рекомендует варьировать эти элементы в зависимости от времени, прошедшего со дня смерти лица до произнесения речи, от наличия у покойного родственников, от степени близости говорящего к умершему и т. д. Например, ни плач, ни утешение в эпитафии не уместны, если после смерти адресата прошло много времени, ибо забвение избавляет от страданий. То же самое касается случаев, когда умершие не имеют родителей или родственников, которые бы глубоко переживали утрату[944]. При нарушении этого принципа возникает опасность ложного пафоса. Если смерть наступила недавно, то можно включить в речь утешение, но только при условии, что она произносится не близким родственником покойного, — в противном случае речь и через год сохранит патетический характер. Речь, в которой отсутствуют и плач, и утешение, Менандр характеризует уже не как эпитафий, а как «чистый энкомий», приводя в пример «Эвагора» Исократа (см.: 289).
Определив природу той разновидности надгробной речи, которую называют «патетической» (речь в честь недавно умершего), Менандр рассматривает ее структуру. Тезис о том, что эпитафий отличается от энкомия только наличием в нем плача и утешения, означает, что его основу по-прежнему составляет похвала. Таким образом, при составлении надгробной речи необходимо повторять структуру энкомия, но с одной лишь разницей: всё, что в энкомии обычно восхваляется, в эпитафии должно оплакиваться. За похвалой, смешанной с плачем, следует топос утешения, кладущий конец плачу и представляющий собой рассуждение о смертной природе человека, о том, что всё происходит по воле богов, что покойный избавлен от земных страданий и т. д. Утешив сограждан, необходимо призвать их заботиться о семье покойного и чтить его память. Завершается эпитафий, как и энкомий, молитвой.
Специальный раздел Менандр посвящает монодии («Περί μονωδίας»). Начинает он с рассуждения о назначении этого жанра:
К чему же стремится монодия? К тому, чтобы оплакивать и выражать жалобы. И даже если покойный не приходится ему родственником, говорящий не только оплакивает ушедшего из жизни, но и примешивает к плачу похвалу, ни на минуту не прекращая плача, так чтобы не совсем отказываться от энкомия, но чтобы энкомий служил основанием для плача.
Кратко охарактеризовав монодию, Менандр дает рекомендации о том, что и как нужно оплакивать. Основу плача составляют те же топосы, что и в эпитафии: происхождение, воспитание, образование и род занятий умершего. Затем рассматривается композиция речи, которую автор советует делить на три части: настоящее, прошлое и будущее. Начинать следует с настоящего, то есть с утраты, которая тяжело переживается окружающими. Затем нужно перейти к прошлому и описать, каким покойный был в молодости, в зрелую пору, как проявил себя в общении с людьми и т. д. После этого можно переходить к будущему, которое его ждало, и к надеждам, которые на него возлагали окружающие. При этом плач должен всё время усиливаться. В заключение трактата Менандр вновь возвращается к характеристике монодии, дополняя сказанное прежде. Во-первых, монодию обычно посвящают молодым, ибо бессмысленно оплакивать стариков наравне с юношами. Во-вторых, произносить монодию должен близкий родственник — например, муж, скорбящий по умершей жене. Это замечание Менандра важно для определения специфики жанра монодии, так как известные нам античные эпитафии в основном адресованы мужчинам, что находит объяснение в их исходном предназначении — прославлять погибших воинов. Наконец, Менандр указывает и подходящий для монодии объем — не более ста пятидесяти слов, ибо нельзя принуждать родственников умершего слишком долго сдерживать горе.
Соблюдение риторического канона при составлении эпитафиев и монодий не означало для оратора необходимости строго и неуклонно во всём ему следовать. Как показывают рассмотренные сочинения, принадлежащие разным эпохам и авторам (в особенности речи Элия Аристида), ораторы пользовались довольно большой свободой как в выборе, так и в компоновке материала. И чем выше был профессиональный уровень оратора, чем большим талантом он обладал, тем большей индивидуальности стиля и отступлений от канона можно было от него ожидать. Набор топосов мог варьироваться в зависимости от обстоятельств[945] — личности умершего, его общественного положения, приближенности к нему оратора, времени и места написания речи и т. д. При этом автор по своему усмотрению мог исключать одни топосы, расширять другие и сокращать третьи. Если надгробная речь посвящалась официальному лицу или человеку, чей социальный статус был весьма высок, оратор, в подражание древним, мог сохранять более спокойный и сдержанный тон; уделять в похвале больше внимания моральным качествам покойного и его заслугам перед отдельным городом или всем государством; усиливать топос подражания и проч. Если речь произносилась в честь умершего юноши, она, напротив, отличалась повышенной эмоциональностью и пафосом, обязательным присутствием топосов плача и утешения. Профессия умершего, его склонности, вкусы, привычки и интересы также накладывали отпечаток на характер речи. Так, в речи, посвященной атлету, восхвалялась физическая сила, красота и связанные с этим качества характера. Безвременно почивший юноша восхвалялся за способности к наукам, прилежание в учебе, трудолюбие. Восхвалял ли автор речи старика или юношу, мужчину или женщину, он всякий раз выдвигал на передний план те природные качества, которые в наибольшей степени были свойственны адресату.
Итак, развитие жанра эпитафия, поначалу включавшего в себя только похвалу умершему и последующее утешение родных, шло по пути, с одной стороны, индивидуализации похвалы, а с другой — усиления патетического элемента. Это привело к тому, что в индивидуальной надгробной речи к вышеупомянутым топосам присоединился еще один — плач, существовавший некогда как самостоятельный жанр. Вследствие этого в позднеантичной ораторской прозе утвердился жанр монодии, в которой плач составлял главное содержание. Наконец, в позднейших эпитафиях значительно возросла роль авторского начала. Теперь оратор, произносящий или пишущий речь, не только открыто мог заявлять о себе, но и сообщать отдельные факты своей биографии. Так образ автора постепенно выходит на передний план. Особого внимания заслуживают в этом отношении произведения Элия Аристида, внесшего, как было сказано, немало новшеств в риторическую традицию своего времени.
Примечания
Ряд произведений древнегреческих авторов, вошедших в настоящее издание, а именно: «Надгробная речь Александру», «Надгробная речь Этеонею» и «Монодия Смирне» Элия Аристида, «Меланком» Диона Хрисостома, фрагмент эпитафия Горгия, а также извлечения из риторических трактатов Теона Александрийского и Менандра Лаодикейского публикуются на русском языке впервые. Переводы указанных произведений древнегреческих ораторов выполнены по следующим изданиям: Элия Аристида — по изд.: Aristides 1898; Диона Хрисостома — по изд.: Chrysostom 1950; Горгия — по изд.: Diels 1907. Переводы отрывков из сочинений Теона Александрийского и Менандра Лаодикейского выполнены по изд.: Spengel 1853—1856.
Переводы «Надгробной речи» Гиперида и «Элевсинской речи» Элия Аристида выполнены заново по следующим изданиям: МАО 1962; Aristides 1898. Осуществленный в прошлом Л.М. Глускиной перевод надгробной речи Гиперида (см.: Гиперид 1962; переизд.: Исократ 2013: 506—514), в целом довольно точно передающий содержание, не отражает, однако, некоторых существенных стилистических особенностей оригинала, включая такие риторические фигуры, как изоколоны и гомеотелевты, которые со времени Горгия прочно вошли в древнегреческую ораторскую практику и играют в речи Гиперида заметную роль. В предлагаемом вниманию читателя новом переводе предпринята попытка возможно точнее передать специфические черты языка оратора, при этом особое внимание уделено ритмической стороне его речи. Кроме того, перевод снабжен подробными историко-культурными комментариями, отсутствовавшими в предыдущих русскоязычных изданиях Гиперида. Перевод «Элевсинской речи» Аристида был впервые осуществлен М.Л. Гаспаровым (см.: Грабарь-Пассек 1960: 319—321) и в известной мере учитывался при подготовке нового перевода наряду с позднейшим англоязычным переводом и комментариями к этой речи, принадлежащими Чарлзу Бэру — крупнейшему исследователю творчества Элия Аристида, автору новейшей подробной биографии оратора (см.: Behr 1968), а также издателю и переводчику его речей (см.: Aristides 1976; Aristides 1981—1986).
Переводы речей остальных ораторов, а также переводы отрывков из сочинений Фукидида и Платона, осуществленные ранее другими специалистами, заново сверены с оригиналами, в отдельных случаях отредактированы и снабжены новым научно-критическим аппаратом. Существенной переработке подверглись переводы Либания, выполненные более ста лет назад С.П. Шестаковым и не отвечавшие современным требованиям, предъявляемым к художественным переводам. Кроме того, к указанным речам Либания были составлены новые, подробные комментарии, призванные облегчить читателю понимание отдельных культурных и исторических реалий, оставленных С.П. Шестаковым без соответствующих разъяснений, что не могло не сказаться на ясности и точности его переводов. При подготовке данного тома использовались следующие издания древнегреческих авторов на русском языке: Лисий 1994; Демосфен 1994; Либаний 1914—1916; Либаний 2014; Фукидид 1999; Платон 1990.
Составитель тома выражает глубокую признательность всем, кто участвовал в подготовке настоящего издания, в особенности профессору кафедры истории Древней Греции и Рима Санкт-Петербургского государственного университета, доктору исторических наук Э.Д. Фролову, взявшему на себя нелегкий труд редактирования всех вошедших в издание материалов, и академику РАН Н.Н. Казанскому, проявлявшему внимание к данной работе на разных этапах ее подготовки, а также предоставившему ее автору возможность выступить с рядом докладов по теме настоящего издания на конференциях, посвященных памяти И.М. Тронского (ИЛИ РАН). Отдельную благодарность составитель этого тома выражает доцентам кафедры классической филологии Санкт-Петербургского государственного университета Л.Б. Поплавской и С.А. Тахтаджяну, своими советами и замечаниями оказавшим неоценимую помощь автору в ходе работы над переводами тех произведений древнегреческих ораторов, которые публикуются на русском языке впервые. Наконец, немалая заслуга в самой возможности появления на свет подобного издания принадлежит выдающимся петербургским ученым — профессорам кафедры классической филологии Санкт-Петербургского государственного университета А.И. Зайцеву (1926—2000) и Н.А. Чистяковой (1920—2008), которые в свое время горячо поддержали интерес переводчика и составителя этого тома к изучению творчества Элия Аристида.
Элий Аристид
НАДГРОБНАЯ РЕЧЬ АЛЕКСАНДРУ
Речь была написана на смерть грамматика Александра из Котиэя, учителя Элия Аристида, приблизительно в 150 г. н. э. (по поводу датировки см.: Behr 1968: 76). Не имея возможности лично присутствовать на похоронах из-за болезни, Аристид отправил эту речь из Смирны в виде письма городскому совету Котиэя, снабдив ее вступлением, характерным для такого рода посланий. Однако, несмотря на эту и некоторые другие особенности композиции, речь вполне соответствует основным канонам жанра эпитафия.
НАДГРОБНАЯ РЕЧЬ ЭТЕОНЕЮ
Речь на смерть Этеонея была произнесена Элием Аристидом на похоронах своего ученика в 161 году н. э., вскоре после землетрясения, вызвавшего большие разрушения в малоазийском городе Кизике (по поводу датировки см.: Behr 1968: 92—94). Композиция и содержание речи полностью соответствуют основным канонам этого жанра.
ЭЛЕВСИНСКАЯ РЕЧЬ
Речь была произнесена Элием Аристидом в городе Смирне в июне 171 года н. э. (см.: Behr 1981: 363). Поводом для этого выступления послужило известие о грабеже и пожаре в элевсинском храме в результате случившегося незадолго перед тем вторжением в Грецию (см.: Magie 1950: 1535, примеч. 13) племени костобоков (вероятно, фракийского происхождения), обитавшего в днестро-карпатском регионе, к северо-востоку от Дакии (см. также: Павсаний. Описание Эллады. X.34.2). Эта речь, написанная в малохарактерном для Аристида азианическом стиле (о нем см. сноску 13 на с. 184 наст, изд.), пронизана высоким пафосом и отличается крайней степенью аффектации, что создает впечатление глубоко личного переживания автора по поводу случившегося. На основании этого делается предположение о возможной причастности самого Аристида к культу элевсинских богинь. Вполне возможно, что оратор действительно прошел обряд посвящения в Мистерии во время своего пребывания в Афинах, где он изучал красноречие у Герода Аттика.
МОНОДИЯ СМИРНЕ
Судя по всему, Элий Аристид написал эту речь в своем Ланейском поместье, вскоре после января 177 года н. э., как только до него дошли вести о случившемся в Смирне землетрясении (Ч. Бэр не согласен с традиционной датировкой катастрофы — 178 год до н. э.; подробнее см.: Behr 1968: 112, примеч. 68). По поводу обстоятельств, сопутствовавших написанию речи, имеется ценное свидетельство Флавия Филострата (см.: Жизнеописания софистов. II.9.582), который сообщает, что Аристид сыграл большую роль в восстановлении города после землетрясения. Оратор написал письмо лично императору Марку Аврелию, в котором так живо обрисовал картину бедствий и разрушений, постигших Смирну, что тот, прочтя письмо, прослезился и освободил город от налогов и других платежей в государственную казну. Таким образом, помощь Смирне была оказана еще до прибытия в Рим официального посольства от города, в связи с чем Филострат называет Аристида «основателем Смирны» (II.9. 582). Речь написана в жанре монодии в малохарактерной для Аристида азианической манере.
ДОПОЛНЕНИЯ
ДРЕВНЕГРЕЧЕСКИЕ НАДГРОБНЫЕ РЕЧИ V В. ДО Н. Э. — IV В. Н. Э.
ГоргийНАДГРОБНАЯ РЕЧЬФрагмент
Время создания этой речи относят обычно к 426-420 годам до н. э., но, вероятней всего, она была написана в 421 году до н. э., вскоре после заключения Никиева мира, положившего конец первому этапу Пелопоннесской войны (см.: Blass 1887: 59 сл.). Указанный период кажется наиболее подходящим для появления надгробной речи в честь погибших на этой войне афинян. Во-первых, сложившаяся к тому времени политическая ситуация во многом напоминала ту, что возникла в Греции после заключения Анталкидова мира, которым завершилась Коринфская война (395—387 гг. до н. э.). Последнее обстоятельство послужило тогда поводом к появлению большого количества надгробных речей (в том числе эпитафия, приписываемого Лисию, см. с. 32—43 наст. изд.). Во-вторых, предложенная датировка хорошо согласуется с нашими биографическими сведениями о Горгии. Согласно Филострату, оратор произнес эпитафий в Афинах (см.: Жизнеописания софистов. 1.9.3), а на основании «Надгробной речи» Платона, действие которой, судя по всему, относится к 427 году до н. э., можно заключить, что к этому времени Горгий еще не успел побывать в городе вторично. Наконец, terminus ante quem[946] для появления данной речи — это «Панегирик» Исократа, который в начале своего сочинения явно подражает эпитафию Горгия (см.: 75—84). К сожалению, мы располагаем лишь незначительным фрагментом эпитафия, дошедшим до нас в схолиях Максима Плануда к ритору Гермогену (см.: V.548 Walz), где приводится выдержка из Дионисия Галикарнасского, который, в свою очередь, цитирует Горгия. Этот фрагмент представляет собой заключительную часть речи и содержит похвалу погибшим афинским воинам, которая следовала, по всей видимости, за общей похвалой Афинам. Кроме того, от эпитафия сохранилось несколько разрозненных цитат. Две из них приводит Псевдо-Лонгин: «Ксеркс — это Зевс персов» («Ξέρξης δ των Περσών Ζεύς») и «Коршуны — это живые могилы» («Γόπες έμψυχοι τάφοι») (О возвышенном. 3.3.); третью мы знаем благодаря Плутарху: «Горгий-леонтинец говорит, что Кимон приобретал имущество, чтобы им пользоваться, а пользовался им так, чтобы заслужить почет» («Γοργίας μεν δ Λεοντινός φησι, τον Κίμωνα τά χρήματα κτασθαι μεν, ώς χρωτο, χρήσθαι δε, ώς τιμωτο») (Сравнительные жизнеописания. Кимон. 10. Пер. наш. — С.Л1.); наконец, Филострат цитирует слова Горгия о том, что «трофеи, славящие победу над варварами, достойны гимнов, славящие же победу над эллинами — надгробных плачей» («Τά μεν κατά τών βαρβάρων τρόπαια υμνους άπαιτεΐ, τά δε κατά τών Ελλήνων θρήνους») (Жизнеописания софистов. 1.9.3. Пер. наш. — С.Μ.).
ЛисийНАДГРОБНОЕ СЛОВО В ЧЕСТЬ АФИНЯН, ПАВШИХ ПРИ ЗАЩИТЕ КОРИНФА
В современной науке нет единого мнения относительно времени и обстоятельств написания данной речи; но поскольку она прославляет афинян, погибших на Коринфской войне, то и время ее создания относят приблизительно к этому периоду. Значительно большие разногласия вызывает у исследователей вопрос о ее подлинности, в связи с чем в разное время высказывались сомнения двоякого рода: во-первых, принадлежит ли она действительно Лисию, а во-вторых, была ли она на самом деле произнесена при погребении афинских воинов или же является фиктивной, то есть представляет собой обычное риторическое упражнение на заданную тему? Большинство ученых решает этот вопрос не в пользу Лисия (см.: Blass 1868—1880/1: 436 сл.; Burgess 1902: 149; Pohlenz 1948) прежде всего потому, что он не был гражданином Афин, а значит, не мог произнести ее лично. Маловероятно и то, что он написал эту речь по заказу некоего афинянина, выбранного для ее произнесения государством, поскольку, как свидетельствует Фукидид, такое ответственное задание поручалось обычно человеку талантливому, которому не требовалась помощь логографа (см.: История. II.34.6). Наконец, многие критики указывают на разные риторические украшения в духе Горгия, обильно присутствующие в данной речи и не характерные для остальных сочинений Лисия. На этом основании делается вывод, что эпитафий в честь погибших воинов — это риторическое упражнение неизвестного нам автора, выполненное в период между 380 и 340 годами до н. э. (по мнению Бласса — даже ранее битвы при Левкграх, т. е. до 371 г. до н. э.), как можно заключить по цитате из него, приводящейся Аристотелем в «Риторике»: «И как [сказано] в эпитафии: “Достойно было бы, чтобы над могилой [воинов], павших при Саламине, Греция остригла себе волосы, как похоронившая свою свободу вместе с их доблестью”» (III.10.1411a. Пер. Н.Н. Платоновой; ср.: Лисий. Надгробное слово в честь афинян, павших при защите Коринфа. 60). Однако защитники авторства Лисия (см.: Walz 1936; Dover 1968 и др.) в подтверждение своей точки зрения ссылаются, в частности, на начало эпитафия, где говорится о том, что на его написание Советом Пятисот было отведено всего несколько дней. Поскольку надгробные речи отличались большим объемом, неудивительно, что даже весьма талантливый и всеми уважаемый гражданин, которому поручили произнести таковую, едва ли мог справиться с ее подготовкой в столь короткий срок (не говоря уже о том, что он мог быть незнаком с правилами, в соответствии с которыми обычно составлялись эпитафии). По всей видимости, это обстоятельство и побудило предполагаемого оратора прибегнуть к помощи мастера (в данном случае Лисия), который не раз в своей жизни обращался к жанру надгробной речи (в биографии Лисия у Псевдо-Плутарха в числе его прочего литературного наследия упоминаются и эпитафии — см.: Жизнеописания десяти ораторов. 3). Этой же краткостью срока, предоставленного для сочинения речи, можно объяснить и разные ее недостатки, на которые указывают критики. Ведь и Лисию, при всём его таланте и опыте, возможно, не так легко было сочинить столь большое произведение всего лишь за несколько дней, тем более что этот срок оказывался на деле еще короче — ведь надо было закончить речь на один или два дня раньше, чтобы дать клиенту возможность выучить ее наизусть. Что же касается обилия в эпитафии различных риторических украшений, не свойственных остальным (между прочим, судебным) речам оратора, то особенности стиля в данном случае могли быть продиктованы вкусами самого заказчика. Аристотель, например, упоминает в «Риторике» о том, что в его время также существовали поклонники горгианского стиля (см.: III.1.1404a). Кроме того, не стоит упускать из виду и очевидные различия в стиле эпидейктических и судебных речей. Учитывая эти и другие возражения сторонников принадлежности эпитафия Лисию, вопрос об авторстве данной речи не может быть решен окончательно, тем более что вопросы так называемой «высшей» критики — о принадлежности сочинения тому или другому автору — на основании подобный рассуждений решать чрезвычайно трудно, а пожалуй, даже и невозможно. Для однозначных и бесспорных выводов в таких случаях необходимо наличие в сочинении каких-либо реальных данных, не позволяющих приписать его известному автору — например, упоминания о событиях, случившихся уже после смерти последнего. Известно, что Дионисий Галикарнасский в случае сомнений относительно подлинности той или иной речи Лисия часто руководился только одним критерием (разумеется, чисто субъективным), а именно — есть ли в ней некая «прелесть», которая свойственна его настоящим речам (см.: О Лисии. 12). Однако вопрос об аутентичности произведения уже потому трудно решать таким способом, что для критиков он всегда таит в себе определенную опасность: если произведение соответствует по своим достоинствам представлению критика о таланте автора, то нет оснований усомниться в подлинности этого произведения; в противном случае всегда можно предположить, что оно либо представляет собой только черновой набросок, недостаточно отделанный, либо является юношеским творением автора. Да и едва ли про какого-нибудь сочинителя можно сказать, что он всегда писал гениально и что из-под его пера не вышло ни одного слабого произведения. Еще труднее решать вопрос о подлинности творения древнего автора, от которого до нас не дошло ни одного аналогичного произведения, с чем можно было бы сравнить рассматриваемую речь.
ДемосфенНАДГРОБНАЯ РЕЧЬ
В своей речи «За Ктесифонта о венке» Демосфен свидетельствует о том, что афинский народ избрал его оратором для произнесения надгробного слова в честь воинов, павших в Херонейском сражении (см.: 285). Является ли надгробная речь, дошедшая до нас под авторством Демосфена, той самой речью, которую оратор произнес на общественном погребении в 338 году до н. э., с уверенностью сказать нельзя. Ее подлинность решительно отрицали Дионисий Галикарнасский и Либаний; с их мнением согласны и многие современные исследователи (см.: Blass 1868—1880/3: 404 сл.; Burgess 1902: 148 сл.). Однако существуют также аргументы в пользу аутентичности данной речи (см., например: Sykutris 1928; Pohlenz 1948).
ГиперидНАДГРОБНАЯ РЕЧЬ
Речь была произнесена в 322 году до н. э. в честь афинян, павших в Ламийской войне (323—322 гг. до н. э.). По всей видимости, это последнее сочинение Гиперида, который вскоре после этого был схвачен и казнен македонянами по распоряжению Антипатра. Упоминания о настоящей речи есть у Диодора Сицилийского (см.: Историческая библиотека. XVIII.13) и Псевдо-Плутарха (см.: Жизнеописания десяти ораторов. 9), однако дошла она до нас в не вполне удовлетворительном состоянии: так, в рукописи отсутствует заглавие, в некоторых местах текст сильно испорчен, что позволяет восстановить смысл лишь приблизительно; наконец, эпилог речи не сохранился, а известен нам лишь в цитации Стобея (см.: Антология. CXXIV.36).
Дион ХрисостомМЕЛАНКОМ
Согласно некоторым исследователям (см., например: Arnim 1898: 366-^07 и др.), эта речь была произнесена в Неаполе в 74 году н. э., на играх в честь Августа (Ludi Augustales), распорядителем которых стал 34-летний Тит, будущий римский император. Если принять данную гипотезу, то с неизбежностью встает вопрос: для кого была написана эта речь (иначе говоря — кто мог произнести ее на подобном празднестве)? О том, что это не мог быть Дион Хрисостом, ясно свидетельствует факт, что говорящий (как следует из самой речи) — близкий друг Меланкома, тогда как Дион, по его собственным словам (см.: Меланком (II). 5), знал об атлете лишь понаслышке. Более того, говорящий характеризует себя в речи как юношу и неопытного оратора, что едва ли может относиться к Диону, которому к моменту ее создания исполнилось уже 33 года. Если же предположить, что речь была подготовлена для Тита, трижды бывшего на играх в Неаполе агонофетом, то есть судьей на состязаниях, и один раз — гимнасиархом, или распорядителем игр (до 81 г. н. э.), то тем более невероятно, чтобы Тит в его возрасте и положении, совсем недавно вернувшийся в Рим после взятия Иерусалима, стал говорить о себе как человеке неопытном и слишком юном. Не меньшее недоумение в этой связи вызывает и высказываемое в речи мнение о том, что атлетика намного превосходит военное искусство (см.: Дион Хрисостом. Меланком. 15). Исходя из этого, следует предположить, что данную речь не мог произнести ни Тит, ни кто-либо другой из римлян, но что, скорее всего, она была написана для некоего официального лица, вероятно, грека по происхождению, занимавшего на играх в честь Августа высокую должность. Однако наряду с приведенными выше гипотезами не лишена основания и еще одна, согласно которой надгробная речь Диона носит исключительно фиктивный характер, а ее адресат — кулачный боец Меланком — в реальности никогда не существовал (см.: Lemarchand 1926: 30 сл.). Эта точка зрения подтверждается среди прочего тем, что во всей античной литературе — если не считать одного пассажа у Фемистия (см.: О мире. X.139), который черпает свои сведения опять-таки из Диона (см. об этом: Scharold 1912), — мы не находим ни одного упоминания об атлете с таким именем. Более того, у нас нет ни единой надписи, в которой была бы засвидетельствована хоть одна победа бойца по имени Меланком, тогда как в речи Диона говорится о многочисленных наградах этого человека. Если же принять во внимание ту безупречную характеристику, которую дает атлету оратор, то легко предположить, что в образе Меланкома не столько запечатлены черты реального человека, сколько воплощен некий идеал античного спортсмена, обладающего полным набором необходимых моральных и физических качеств. Причиной, по которой мог Дион написать эту речь, скорее всего, послужил заметный рост интереса римлян к греческим спортивным состязаниям, что сопровождалось притоком в римские области большого количества атлетов — и в особенности кулачных бойцов — из Греции и Малой Азии. Такие состязания, ставшие у римлян весьма популярными, имели для греков особое значение, так как красноречиво свидетельствовали об их прежней славе и способствовали восстановлению былого значения Греции. Вполне вероятно, что Дион, будучи убежденным эллинофилом, подобно многим его современникам, с осуждением относился к римским гладиаторским боям (см.: Дион Хрисостом. Родосская речь. 121) и желал привлечь внимание римлян к традиционным греческим атлетическим соревнованиям. С этой целью он создал в своей речи образ такого безупречного атлета, который праведной жизнью и победами в состязаниях заслужил прижизненные почести и посмертную славу. Помимо указанной речи, именуемой обычно «Меланком (I)» — в соответствии с ее местом в списках большинства рукописей, — существует и другая речь Диона, посвященная тому же персонажу и обозначаемая обычно как «Меланком (II)». Последняя написана в излюбленном оратором жанре диалога и заключает в себе скрытый энкомий атлету. Параллельное существование двух этих произведений, написанных на один и тот же сюжет, лишь подтверждает высказанную выше гипотезу. По всей видимости, стремясь донести до широкой аудитории мысль о пользе греческих атлетических состязаний, пробуждающих в людях лучшие качества и нравственно их возвышающих, — в отличие от гладиаторских игр, для которых, напротив, характерны грубость и жестокость, — Дион написал последовательно две речи, придав одной из них форму диалога, а другой — эпитафия.
ЛибанийМОНОДИЯ НИКОМЕДИИ
Эта речь была написана Либанием в 358 году н. э., немного времени спустя после сильного землетрясения, охватившего сразу несколько восточных провинций Римской империи — Македонию, Азию и Понт. В письме к известному ритору того времени Деметрию из Тарса, датируемом зимой 358/359 года н. э., Либаний сообщает об обстоятельствах написания этой монодии следующее:
Я оплакал этот город, который узрел с величайшим удовольствием, покинул с неохотой, о котором тосковал и сидя дома; а вперед города — Аристенета, погибшего на его улицах вместе с ним, этого благородного человека. Думаю, что плачи эти, ни тот, ни другой, — не мои, но оба — создания печали. В то время как я был вне себя и внушал близким опасение, что не переживу удара, она, взяв мою руку, написала то, что желала. Лиц, коим я прочел их вслух, было четверо: обстоятельства не позволяли публичного исполнения. Кроме дяди, был ритор Присцион, затем отличнейший Филокл и Евсевий <...>. Вот кто из моих.
В другом письме Либаний пишет о причинах, побудивших его оплакать это трагическое событие, следующее:
Можешь ли вообразить, что со мной стало при известии о том, что самый дорогой мне город покрыл своими развалинами самых дорогих мне людей? Я забывал о пище, забросил речи, сон бежал от меня, большей частью я лежал молчаливо, одновременно лились мои слезы о погибших и моих друзей — надо мною, пока кто-то не уговорил меня оплакать в речах и город, и тех, что не такой смерти заслуживали, о Зевс! Послушавшись этого совета и несколько отведши свою скорбь в своем сочинении, я становлюсь более умеренным в своем горе.
Характерно, что при сочинении данной речи образцом для Либания во многом послужила «Монодия Смирне» Элия Аристида, написанная на разрушение этого крупного малоазийского города от землетрясения в 177 году н. э. Помимо очевидных параллелей с Аристидом, нельзя не отметить и то, что монодия Либания выдержана в полном соответствии с риторическим каноном данного жанра, с которым оратор был хорошо знаком.
Кроме этого сугубо риторического произведения Либания, мы располагаем еще одним свидетельством об упомянутой катастрофе, принадлежащим историку и современнику оратора — Аммиану Марцеллину. Будет не лишним привести здесь отрывок из его сочинения, чтобы дать более полное представление о масштабах оплакиваемого Либанием бедствия:
24 августа на рассвете густые клубы черных туч закрыли ясное до того времени небо, потух блеск солнца, и нельзя было ничего различить ни подле себя, ни непосредственно перед собою: взор затемнялся, и черная непроницаемая тьма покрыла землю. Затем поднялся страшный ураган, словно верховное божество метало губительные молнии и поднимало ветры из самых недр их. Слышны были стоны гор, поражаемых напором бури, грохот волн, бивших о берег; последовавшие затем молнии и смерчи со страшным сотрясением земли до основания разрушили город и предместья. И так как большинство домов было построено на склонах холмов, они сползали вниз и падали один на другой при ужасном грохоте всеобщего разрушения. Между тем на вершинах звучали возгласы людей, разыскивавших жен и детей или вообще близких. После второго часа дня, задолго до исхода третьего, атмосфера опять очистилась, и предстала скрытая до тех пор картина печального разрушения. Одни были раздавлены тяжестью падавших сверху обломков и погибли под ними; другие были засыпаны до шеи и могли бы остаться в живых, если бы оказали им помощь, но погибали из-за отсутствия таковой; некоторые висели, пронзенные выдавшимися концами брусьев. Один удар сразил множество людей, и те, кто только что были живыми людьми, теперь представали взору в виде горы трупов. Рухнувшие верхние части домов погребли некоторых невредимыми внутри зданий и обрекли их на гибель от удушья и голода. <...>. Некоторые, засыпанные страшными обвалами, лежат под ними и доселе. Другие с разбитой головой, оторванными руками или ногами, находясь между жизнью и смертью, взывали о помощи к другим, находившимся в таком же положении, но в ответ раздавались лишь громкие жалобы на то же самое. Большая часть храмов, частных жилищ и людей могла бы уцелеть, если бы не свирепствовавший повсюду в течение пяти дней и ночей огонь, который истребил всё, что только могло гореть.
ЛибанийМОНОДИЯ ХРАМУ АПОЛЛОНА В ДАФНЕ
Речь была написана Либанием сразу после пожара в храме Аполлона Дафнейского, произошедшего 22 октября 362 г. н. э. (см.: Libanii opera 1903—1927/IV: 298). Текст речи сохранился не полностью, однако ее содержание в целом нам хорошо известно, отчасти благодаря сочинению Иоанна Златоуста «О святом Вавиле против Юлиана и язычников» (ок. 382 н. э.), в котором автор, полемизируя с Либанием, приводит речь последнего почти целиком (см.: 18—20).
ЛибанийМОНОДИЯ ЮЛИАНУ
Речь написана на смерть императора Юлиана, погибшего 26 июня 363 г. н. э. во время сражения с персами в местности под названием Маранта. Это известие глубоко опечалило Либания, который был лично знаком с императором и состоял с ним в дружеской переписке. О своих переживаниях, вызванных смертью Юлиана, оратор упоминает также в других речах и в письмах (см.: Жизнь, или О собственной доле. 134—135; Письма. 1071, 1128, 1194, 1351 и др.). Из последних мы, в частности, узнаём, что это трагическое событие вызвало значительный перерыв в ораторской деятельности Либания, которую он возобновил лишь в 364 г. н. э. (см.: Письма. 1294). И «Монодия Юлиану», и «Надгробная речь Юлиану» (см. с. 75—134 наст, изд.) были написаны почти два года спустя после смерти императора, т. е. в 364—365 гг. н. э. (см.: Libanii opera 1903-1927/IV: 183).
ЛибанийНАДГРОБНАЯ РЕЧЬ ЮЛИАНУ
Вероятнее всего, речь была написана Либанием в 365 году, то есть практически сразу же после «Монодии Юлиану», и так же, как и последняя, имела большой общественный резонанс (см.: Libanii opera 1903—1927/IV: 183). Об этом, наряду с прочим, свидетельствует тот факт, что почти столетие спустя Сократ Схоластик, автор «Церковной истории», посвятивший целый параграф своего труда обзору биографии Юлиана, демонстрирует прекрасное знание рассматриваемой речи Либания, с которым он полемизирует в оценке личности и деятельности императора (см.: III.1). «Надгробная речь Юлиану» составлена в соответствии с общепринятым каноном жанра эпитафия, но представляет особый интерес в том отношении, что является последним крупным нехристианским памятником этого жанра и в то же время — неким связующим звеном между классической греческой риторической традицией и позднейшим красноречием византийской эпохи. Кроме того, этот эпитафий можно рассматривать и как немаловажный источник наших сведений о Юлиане и его эпохе, дополняющий, таким образом, те разнообразные и подчас противоречивые свидетельства, которые оставили о ней многочисленные римские и византийские историки — Аммиан Марцеллин, Евтропий, Зосим, Сократ Схоластик, Созомен, Зонара и др.
«ЛИТЕРАТУРНЫЕ» НАДГРОБНЫЕ РЕЧИ
[Перикл][НАДГРОБНАЯ РЕЧЬ В ЧЕСТЬ АФИНЯН, ПОГИБШИХ В ПЕРВЫЙ ГОД ПЕЛОПОННЕССКОЙ ВОЙНЫ]Фрагмент «Истории» Фукидида (11.35—46)
Ввиду того, что так называемый «фукидидовский вопрос» по сей день не получил в науке окончательного решения, нельзя составить однозначного мнения о том, как и когда возник труд Фукидида, писавшийся на протяжении многих лет Пелопоннесской войны, в одних событиях которой автор принимал непосредственное участие, а другим был очевидцем. Не менее трудно также определить, что именно в этом незаконченном труде принадлежит самому Фукидиду, а что было добавлено в первоначальный текст позднейшими редакторами и издателями (предположительно он был опубликован в 394/393—391/390 гг. до н. э.). В свете указанных причин невозможно установить и то, к какому времени относится написание входящей в сочинение надгробной речи Перикла. С определенностью можно лишь сказать, что сам Перикл произнес эпитафий в честь погибших воинов в конце первого года Пелопоннесской войны (431 г. до н. э.), на церемонии их торжественного погребения. Однако тот факт, что Фукидид лично присутствовал при произнесении эпитафия, а также слова оратора о том, что в «речах» полководцев и политиков, фигурирующих в этом сочинении, он всегда стремился «возможно ближе придерживаться общего смысла» сказанного (хотя и осознавал при этом, что услышанное невозможно «в точности запомнить и воспроизвести» (Фукидид. История. 1.22.1. Пер. ГА. Стратановский)), позволяет предположить, что автор не только добросовестно передает содержание эпитафия, но и сохраняет в целом стиль самого Перикла: «смелую образность» его речи, ее «величавый ритм в соединении с прерывистостью движения и строгой ораторской логикой, покорявшей сердца и мысли слушателей» (Стратановский 1981: 360). Тем не менее в эпитафии, как и в других подобных «речах», неизбежно присутствует субъективный элемент, обусловленный стремлением Фукидида дать осмысление происходящего с точки зрения политической обстановки, психологии персонажей, симпатий или антипатий самого автора и т. д. Будучи страстным поклонником Перикла и адептом проводимой им государственной политики, Фукидид создает в рассматриваемой речи образ идеального правителя и человека, а также обнаруживает явную тенденцию оправдать действия афинян в ходе их военных столкновений со Спартой, что характерно и для всего сочинения Фукидида в целом, носящего, по общему признанию, характер скрытой апологии афинян (см.: Ullrich 1846; Schwarz 1919; Finley 1940; Romilly 1947; Andrews 1959 и др.). Таким образом, хотя подлинный текст речи Перикла и не сохранился, благодаря Фукидиду мы располагаем ее версией, весьма приближенной к оригиналу, которая к тому же является самым ранним образцом известных нам речей этого жанра.
[Сократ][НАДГРОБНАЯ РЕЧЬ]Фрагмент из «Менексена» Платона (236d—249c)
Приведенный отрывок является частью диалога Платона «Менексен», создание которого относится ко времени заключения так называемого Анталкидова мира с персами, весьма позорного для греков, так как согласно его условиям греческие города Малой Азии, а также остров Кипр передавались во власть персов, в то время как над городами материковой Греции (включая Афины), в целом сохранявшими свободу и независимость, устанавливалось главенство Спарты. Основу диалога составляет надгробная речь Сократа, якобы слышанная философом от Аспазии, супруги Перикла, и предназначавшаяся для произнесения на ежегодном чествовании памяти погибших за родину афинян. Речь отвечает традиционному для эпитафия канону, в соответствии с которым в ней восхваляется военная и политическая история Афин от легендарных времен до современности. Однако ввиду недавних событий, к которым приурочено написание диалога, эта речь звучит несколько саркастически. Впрочем, сарказм Платона касается здесь не столько самого города, сколько популярных среди афинян выступлений ораторов, обыкновенно расточающих излишние и не всегда заслуженные похвалы, говоря при этом «очень красиво» и «украшая свою речь великолепными оборотами»; по словам Сократа, они «чаруют <...> души», «превозносят на все лады <...> город», а также его жителей — и в результате последние сами себе начинают казаться «значительнее, благороднее и прекраснее», чем они есть на самом деле (Платон. Менексен. 235a—b. Пер. С.Я. Шейнман-Топштейн). Однако, несмотря на отчасти пародийный характер надгробной речи Сократа, в ней угадывается явное желание самого Платона упрочить авторитет Афин в неблагоприятно складывающихся для них обстоятельствах, напомнить грекам о славном прошлом города, о его верности идеалам свободы и равенства, о той поддержке и помощи, которую афиняне на протяжении всей истории оказывали слабым и угнетаемым полисам Греции. Картина длительной совместной борьбы греков с персами под предводительством Афин, в сжатом виде данная затем в «Законах» (см.: III.698b—700a), приобретает в этом диалоге Платона поистине риторический размах. Более того, произнося надгробную речь в честь погибших сограждан, Сократ, следуя правилам жанра, не только идеализирует роль Афин во всеобщей греческой истории, но и стремится оправдать явные просчеты и неудачи афинян, невзирая на упадок их былого могущества (свидетелем которого, между прочим, Сократ являться не мог, ибо ко времени описываемых событий (380—370-е годы до н. э.) его уже не было в живых) (см.: Платон. Менексен. 244c—24ба). Это ясно говорит о том, что главной идеей диалога Платона является попытка реабилитации Афин в условиях глубокого социально-экономического и политического кризиса, охватившего как сам город, так и весь греческий мир после окончания Пелопоннесской войны.
ДРЕВНЕГРЕЧЕСКАЯ РИТОРИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ О ЖАНРЕ НАДГРОБНОЙ РЕЧИ
Менандр ЛаодикейскийОБ ЭПИТАФИИФрагмент трактата «Об эпидейктическом красноречии»
Трактат ритора Менандра Лаодикейского «Об эпидейктическом красноречии» первоначально являлся, по всей видимости, частью обширного сочинения под названием «Риторика» («Τέχνη ρητορική»), которое пользовалось большим авторитетом в поздней античности. Настоящий трактат посвящен различным жанрам эпидейктического (торжественного) красноречия, в том числе — эпитафию и монодии, и содержит не только их общий обзор, но и детальную характеристику. Являясь по существу скорее компилятивным, он тем не менее обладает для нас особой значимостью, поскольку представляет собой единственный дошедший от античности риторический компендиум, в котором специально рассматривается теория эпитафия и примыкающего к нему жанра монодии и даются подробные рекомендации по составлению речей этого жанра.
Менандр ЛаодикейскийО МОНОДИИФрагмент трактата «Об эпидейктическом красноречии»
Теон АлександрийскийО ПОХВАЛЕ И ХУЛЕФрагмент трактата «Подготовительные упражнения»
Сочинение греческого ритора Теона Александрийского представляет собой распространенный тип школьного руководства по риторике. В нем рассматриваются важнейшие приемы и способы построения речей, даются определения основных риторических понятий, при этом автор следует традиционному риторическому учению о трех типах речи и неукоснительно соблюдает основное правило расположения материала — от простого к сложному. Трактат сохранился не полностью. Так, от главы, посвященной определению закона (νόμος), которая теперь завершает собой всё изложение, до нас дошла лишь часть, в то время как пять последующих глав утеряны целиком. Кроме того, отсутствуют или подверглись перестановке отдельные части трактата, что, по всей видимости, вызвано стремлением редактора привести текст в соответствие с пользовавшимся позднее большей популярностью учением Гермогена из Тарса, одноименное сочинение которого наряду с трактатом Афтония вскоре заменило собой руководство Теона в школьной риторической практике. Предлагаемый вниманию читателя отрывок содержит общие рекомендации по составлению энкомия, которые могли также применяться и при написании речей других жанров, относящихся к эпидейктическому роду красноречия, в частности — эпитафия.