Надгробные речи. Монодии — страница 3 из 18

Побудить вас к этому было моим долгом. Как я уже сказал в начале своего письма, или как вам угодно будет называть сие сочинение, — Александр был мне близок по многим причинам. Дружба с ним оказалась для меня настолько плодотворной, что, считая его своим другом, я сам был ему другом не меньше <...>[49]. Помимо всего прочего, он доказал это еще и тем, что сделал для меня, когда я лежал больной в Риме[50]. Он приложил все усилия для моего спасения и после благосклонных богов более всех способствовал моему счастливому возвращению домой. Стоит ли говорить о том, что было позже! Но меня огорчала его настойчивость, ибо бесчисленное количество раз — и во время наших встреч, и в письмах — он просил меня наряду с прочим преподнести вам в дар и мои собственные речи[51], обещая, что они займут среди всех сочинений первое место. Я же, всё надеясь пересмотреть написанное, его не послушался. И Александр так и не составил перечня моих сочинений[52] и не узнал о большинстве из них. Что же касается одобрения, с каким он обычно относился к моим речам, то я не берусь судить, было ли оно вызвано завистью или, скорее, тем, что Александр преувеличивал их значение.

Всё это я сказал ныне для того, чтобы вспомнить об Александре и осознать его смерть как большое несчастье и чтобы, помимо прочего, доказать, что, беседуя с вами, я не вмешиваюсь не в свое дело. Хотел бы я, кроме того, обладать и более крепким здоровьем[53], чтобы быть вам хоть чем-то полезным, ибо, кто был дорог ему, дорог и мне.

НАДГРОБНАЯ РЕЧЬ ЭТЕОНЕЮ

Не счастливыми событиями и чаяниями вызвана эта речь, а необходимостью послужить утешением городу, родным Этеонея и нам самим. И если бы плачи по умершим с давних пор не были в обычае у людей[54], то в нынешних обстоятельствах, думаю, следовало бы положить им начало. Разве что-нибудь из этого поистине не достойно оплакивания: юные годы, в кои он нас покинул; доблесть, что, увы, сокрылась от наших взоров; скромность, равную каковой найти нелегко; надежды, которых лишился он сам, его родные, друзья, города и всё, что составляет ныне Азию?[55] Какой Симонид сложит о том погребальный плач?[56] Какой Пиндар какую изобретет мелодию или слово для этого случая?[57] Какой хор[58] исполнит песнь, достойную столь великого несчастья? Разве фессалийка Дисерида так же сильно страдала по умершему Антиоху[59], как ныне страдает мать этого юноши?

Поистине, не будет довольно ни скорбеть о нем молча, ни выкрикивать его имя[60], а посему мы присоединим к плачу некоторую долю похвалы. Разве нас пугает трудность правдиво рассказать о человеке, чей род столь знаменит и в городе, и во всей Азии, что никто, пожалуй, не возьмется это оспаривать? Ведь все выходцы из этого рода — люди выдающиеся, каждый, как говорится, по-своему. И в самом деле, родные Этеонея по матери были не менее достойными людьми, чем сородичи его отца. Что же касается родителей юноши, то отец его был самым известным из мужчин, а мать — самой благоразумной из женщин, ибо своею заботой о детях превосходила всех остальных.

Воспитание и нрав Этеонея достойны его происхождения. Мать его была ему и кормилицей, и чутким стражем, тело же и душа его пребывали в согласии друг с другом. Красотою, статью и совершенством, доставлявшими величайшее удовольствие всякому, кто его видел, Этеоней превосходил остальных своих сверстников. Характером же он был всех скромнее и всех благороднее и отличался такой щедростью и простотой, что трудно было решить: ребенок ли он, юноша или старец. Ибо он обладал наивностью ребенка, красотою юноши и мудростью старца. Восхищение вызывало то, что в своих суждениях он не отличался ни дерзостью, ни решимостью, ни самоуверенностью, а сдержанность его характера сочеталась с необыкновенной живостью ума. Однако сдержанность эта не имела ничего общего с вялостью, ленью или косностью — но как весною погода всегда бывает переменной, так и у него сметливость соседствовала с кротостью, а скромность и обаяние не вредили друг другу. К матери он был привязан так же, как младенцы — к материнской груди, а брата любил, словно сына. Жаждой учения он был охвачен такою, словно не мог жить иначе. Всё, что он слышал, он схватывал на лету. И, едва взглянув на человека, он знал, кто перед ним: надо ли с ним сближаться или же стоит его остерегаться.

Признав справедливость слов Гомера о том, что «нет в многовластии блага»[61] и что избыток учителей чаще ведет к невежеству, из всех них Этеоней выбрал того, кого выбрал[62], — мне не подобает об этом говорить, — и настолько был ему предан, что, исполняя все требования с величайшим старанием и любовью, он никогда не считал себя учеником, достойным своего учителя. Посещая занятия, он испытывал такую великую радость, словно только ради них и жил. А если что-то мешало ему присутствовать, то он огорчался, но никогда никого в том не винил. Слушая ораторские выступления, он бывал настолько увлечен, что не тратил времени даром на пустые похвалы: как всякий, испытывающий сильную жажду, утоляет ее молча, так и Этеоней желал лишь внимать речам ораторов, всем своим обликом, кивками и сияющим взором выражая ту радость, какую вызывали в нем эти выступления. Часто можно было застать его либо за чтением книги, либо за составлением речей[63], либо развлекающим свою мать рассказами или декламациями. И всё это он делал с таким воодушевлением, каковое в высшей степени достойно изображения в живописи.

Ежедневные и еженощные забавы сверстников были для него чем-то вроде мифов. Единственной женщиной, делившей с ним трапезу, была его мать, единственным мальчиком в ближайшем окружении — его брат, друзьями же — его единомышленники и все те, кто вместе с ним посещал школу. «Сам же всех превышал он»[64]. Всякий сказал бы, что он был воплощение Стыдливости[65], благодаря которой предпочитал больше молчать; говорил же он лишь тогда, когда загорался восторгом. Голос его вы услышали бы не иначе, как по необходимости, когда он говорил, краснея, или краснел, говоря. Так он и жил, не видя, не слыша и не зная никаких пороков. А знал он одну лишь риторику и учение, и, когда настал последний его час, он умер за этим занятием, произнося хвалебную речь и упражняясь в красноречии.

О юноша, наилучший во всём! Еще не достигнув надлежащего возраста, ты оказался почтеннее и старше своих лет. По тебе скорбят хоры твоих сверстников[66], скорбят старики, скорбит город, который возлагал на тебя великие надежды и который ты совсем недавно привел в такое восхищение — в первый и последний раз[67]. Что за ночи и дни выпали на долю твоей матери, каковая прежде слыла «прекраснодетной»[68], а ныне стала тщетно родившей! О эти глаза, закрывшиеся навеки! О голова, прежде прекраснейшая, а ныне обратившаяся в прах! О руки, незримые более! О ноги, носившие такого хозяина, теперь вы неподвижны! О Этеоней, ты вызываешь больше жалости, чем новобрачный, охваченный погребальным огнем, ибо ты достоин победных венков[69], а не надгробного плача! Какое же безвременье постигло тебя в самом расцвете лет, если прежде, чем пришло время спеть тебе свадебный гимн, ты заставил нас петь погребальную песнь! О, великолепнейший образ! О, голос, прославляемый сообща всеми эллинами! Явив нам пролог своей жизни, ты ушел, вызвав тем большую печаль, чем большую радость доставил. Мне лишь остается сказать словами Пиндара, что «и звезды, и реки, и волны моря»[70] возвещают о твоей безвременной кончине.

О, новое горе! Ты, столь прекрасный собою, разделил участь столь же прекрасного храма![71] О, страшное новое несчастье, последовавшее за первым! О, божество трагедии, еще так недавно являвшее перед нами полные залы, выступления, состязания и радость![72] Сколь быстрым и далеким от всего этого оказался конец драмы![73] О боги красноречия и подземного мира, вас постигло общее несчастье![74] Что мне ответить на государственные постановления?[75] Сказать, что Этеоней отправился в лучший мир? О достойнейший из юношей! Какое же сочинение я тебе посылаю, какою же речью ты наслаждаешься ныне!

Но вот, поистине словно в какой-то трагедии, мне кажется, я слышу среди горестных жалоб голос некоего бога из театральной машины[76], превращающего плач в славословие и говорящего так: «Прекратите же плакать, о смертные! Этот юноша, а скорее мужчина, не нуждается в вашей жалости. Не сокрушайтесь о странствии, в которое он ныне отправился, ибо он, как никто другой, прекрасно завершил свой человеческий путь! Ведь ни Коцит, ни Ахеронт не забрали его